Лошадь громко цокала копытами по асфальтированной мостовой. Возница в надвинутой на уши кепке с неподвижно застывшим кнутом в руках время от времени хлопал вожжами по крупу лошади, и она чуть прибавляла шаг. Цоканье копыт, телега с древесными опилками на бесшумном резиновом ходу, возница, явившийся из канувших в Лету времен, — все было так необычно, что я сделал несколько снимков этого, возможно, последнего в Москве реликтового транспорта.
Телега двигалась по теневой стороне улицы. Я снимал с выдержкой одна пятисотая и диафрагмой двадцать два. Возница даже не взглянул в мою сторону. Он ехал по дороге прошлого, когда меня просто не существовало.
Входя в подъезд базановского дома, я все еще слышал удаляющийся стук лошадиных копыт. В подъезде пахло кошками, затхлой штукатуркой и ржавым железом. Наш с Базановым ровесник, его дом, казался не по годам ветхим, неопрятным, заброшенным. Лифт был занят: горела красная лампочка. Я прислушивался к затихающему стуку копыт.
Где-то под крышей ровно гудел мотор. Лифт трогался, проходил этаж или два, останавливался, щелкал, а красная лампочка продолжала гореть. То ли баловались дети, то ли шел ремонт. Я постучал ладонью по железной двери. Раскатистый звук полетел наверх, по клети, обтянутой металлической сеткой, как наполненный легким газом шар. На какое-то время лифт замер. Сверху не доносилось ни звука. Я ждал. Потом лифт снова тронулся, остановился, кто-то вышел из него, не закрыв двери, вернулся и переехал на следующий этаж.
Ждать бесполезно. Нужно идти пешком.
Снопы солнечного света, рассеченные переплетами окон, падали в лестничный пролет, рассеивались металлической сеткой шахты и зависали над тем обширным пространством, которое отделяло лифт от перил лестницы. Потолки в доме были высокие, путь с этажа на этаж — длинным, не то что в новых домах. Далеко внизу, как в пропасти, виднелось дно вымощенного плиткой лестничного колодца.
В это время из-под левой моей руки словно бы выпорхнула огромная птица. Свет на мгновение померк, я инстинктивно дернулся в сторону от перил, схватил аппарат, точно предохраняя его от удара, и по инерции пробежал несколько ступенек.
От восстановившегося светового потока из окна меня отделяла клеть шахты, в которой вдруг что-то стукнуло, точно кабина дошла до предела и ударилась в крышу дома. Или где-то захлопнулась дверь от сквозняка. Я не понял, откуда звук. Взглянул на нижнее окно, решив, что голубь залетел в подъезд и теперь бьется о стекло: увеличенная расстоянием тень могла занять половину пролета.
Окно было пыльным, пустым и безжизненным.
Мотор продолжал тихо гудеть на холостом ходу. Красная лампочка горела на всех этажах.
Открыла Лариса. Взвинченная, возбужденная, растерянная. Павлик «куда-то закатился с самого утра», дочку она вчера отвезла к бабушке, а Виктор скоро вернется, он в магазин пошел.
— Вот, поснимать вас хочу, — показал я на «лейку» и заметил, что объектив не закрыт.
— Раздевайся.
Я скинул ремешок аппарата с шеи, взглянул на диск с делениями, показывающими число отснятых кадров, тронул ручку перемотки и вдруг обнаружил: затвор не взведен. Старею, — подумал. — Даже на привычки уже рассчитывать не приходится. Ранний склероз.
— Раздевайся, что же ты?
Я с чувством облегчения нащупал в кармане крышку от объектива (слава богу, хоть не потерял), повесил плащ, достал новую пленку и переложил ее в карман пиджака.
Лариса металась по комнате, открывала какие-то дверцы, переставляла вещи, будто у нее было срочное дело, но она забыла, какое именно.
Я принялся перематывать пленку.
— Алик, — бросилась она ко мне. — Посоветуй, что делать. Я измучилась, запуталась, у меня нет больше сил.
— Что случилось?
— Вчера он опять пропадал неизвестно где. У меня как сердце чувствовало. Ты знаешь, я всегда прощала ему, а тут нашло: нет, не могу больше. Тоже ведь не железная. Сколько лет, Алик, и все одно и то же. Отвезла Людочку к Елене Викторовне, в десять ушла. Мне позвонили, пригласили — в общем, неважно, — ушла. Пусть, думала, он тоже хоть раз почувствует. Домой вернулась ночью, а его нет. Где он? Что с ним? Извелась вся. Пришел под утро. Я накричала на него. Он себя губит, у него сердце слабое. Алик, ему нельзя вести такую жизнь. И меня в гроб сводит. Сказала, что больше терпеть не намерена, что есть человек, который давно меня любит. Уйду к нему. Если, сказала, ты намерен губить себя, то я не хочу в сорок стать древней старухой. Могла бы уже сегодня не возвращаться. Пойми, Алик, уже все испробовала. Он человеческих слов не понимает. Как еще можно? Думала: сейчас ударит меня, хотя за всю жизнь пальцем не тронул. Нет. Только сказал: «Поступай, как знаешь», — и ушел спать. Сегодня утром встает как ни в чем не бывало. «Пойду в магазин». — «Иди». Ушел вот. Что теперь будет? Он не любит меня, Алик. Все кончено.
Она зарыдала, закрыла лицо руками.
— Напрасно ты так, — пытался я ее успокоить. — Мы вместе были у Капустина. Засиделись.
В дверь позвонили.
— Это он! — вскрикнула она, поспешно вытерла слезы и пошла открывать, а я вынул из аппарата отснятую пленку, стал заряжать новую.
Щелкнул замок. В прихожей послышались голоса, будто явилась большая компания. Потом я услышал истошный, монотонный, нечеловеческий крик. Даже не понял сразу, что это кричит Лариса. Бросился в прихожую и увидел ее, вырывающуюся из рук Романовского, еще нескольких незнакомых людей, мужчин и женщин.
— Убили. Его убили, — заплетающимся языком, как помешанный, повторял Романовский. — Там, — хватал он меня за рукав, — там Виктор Алексеевич, — и тыкал указательным пальцем себе под ноги.
Когда спустились вниз, то увидели Виктора. Он лежал на каменном полу у самого лифта лицом вниз. Мы с Романовским попытались перевернуть его. Он был еще теплым, но таким тяжелым и податливым, будто ему переломало все кости. Кто-то принес простыню и накрыл тело.
Мы прошли потом всю лестницу сверху донизу, чтобы самим убедиться, мог ли это быть просто несчастный случай. На площадке шестого этажа перильца оказались чуть ниже. Если бы Виктору стало вдруг плохо, он мог навалиться на перила, перевеситься и упасть вниз. На остальных этажах — нет, а здесь — пожалуй, если принять во внимание его рост. Обмороки часто случались с ним в последнее время. Очевидно, он все-таки находился тогда без сознания, иначе, падая с большой высоты, закричал бы. Безусловный рефлекс. Так говорил его лечащий врач.
Крика никто не слышал.
Лифт. Осталось неясным, имел ли какое-нибудь отношение ко всему этому лифт. Первой увидела Виктора соседка с седьмого этажа. Она хотела спуститься вниз, но лифт не работал, и она пошла пешком. На шестом этаже обнаружила открытую дверь шахты. Подумала, кто-то забыл закрыть. Спустилась в лифте и тут, на полу, увидела его. Ей показалось сначала, что пьяный, но потом увидела кровь, поднялась наверх, сообщила Романовскому, подняла тревогу.
Могло быть так. Базанов спускался вниз, почувствовал себя плохо, захотел вернуться домой. Случайно нажал кнопку шестого этажа. Вышел, потерял сознание, упал на перила. Я сам слышал: лифт останавливался несколько раз.
Как еще? Он мог подняться до своего этажа. Почувствовал себя лучше, решил, что ничего страшного. Снова вошел в лифт. По дороге опять ему стало плохо. Нажал «стоп», а затем, ошибочно, — кнопку шестого этажа.
— На шестом легче перелезть через перила, — твердил Романовский.
То, что он не оставил никаких распоряжений, никакой записки, даже не привел в порядок свои дела, — все это свидетельствовало в пользу несчастного случая. Официальное заключение было: несчастный случай.
Тогда же я заболел. Буквально на следующий день. Попал в больницу. На работе решили, что Базанов был моим близким другом, отсюда — нервное расстройство, но это, скорее всего, просто совпадение. Всю субботу я чувствовал себя вполне сносно.
Когда месяца два спустя проявил ту самую пленку, то увидел, что получилось четыре кадра — три темных, один светлый. Темные кадры оказались снимками лошадиной повозки. Чувствительность пленки была, пожалуй, слишком высока. Ведь я снимал с минимальной выдержкой и при самой маленькой диафрагме.
Светлый негатив сильно отличался от остальных. Что-то неясное, смазанное. Четвертый снимок лошадиной повозки? Вряд ли. Во-первых, при такой выдержке получить изображение не в фокусе почти невозможно, а во-вторых, как объяснить то, что при одинаковом освещении снимки такие разные? После лошадиной повозки я ничего не снимал. Если бы не границы кадра — хорошо выявленный прямоугольник, — естественно было предположить, что это засвеченный конец пленки. «Прогоняя» все негативы, так или иначе связанные с Базановым, я сделал с него пробный отпечаток.