Но Аркадий Оглоблин во многом напоминал тот из праха встающий подорожник, который крепнет и набирает силу от губительной потравы. Он сумел выдернуть из огня деньги, меха и с ожесточением принялся строить на погорелом месте новый дом. В трех верстах от Устойного на Выселках сходно купил выделанный сруб-пятистенок, собрал помочь и поднял его за неделю. Пока возили бревна, нанятый за потасканный полушубок Матька Кукуй выбухал под лиственничные в два обхвата стояки саженные ямы. На другую неделю плотники уже на паклю собрали венцы, прирубали косяки, стелили полы, потолки, вязали стропила. Не успели устоинцы и глазом моргнуть, Оглоблин нахлобучил на свой дом высокую четырехскатную крышу. А Влас Зимогор на пять лицевых окон выпилил кружевные наличники.
Дело двигалось податливо, оттого что работ по хозяйствам у мужиков было незавально, и они охотно стекались на помочи, благо, что Аркадий вечерами угощал артельщиков соленой капустой, гороховым киселем на постном масле и не скупился на самогонку, которую варила мать Катерина в бане.
На другой день Вешнего Никиты в новую трубу пустили дым. Мать Катерина в просторном доме, с высокими потолками и большими окнами, совсем потерялась. Задерганная, замотанная суетой, она сновала, как угорелая, в своем стареньком высоко опоясанном шугайчике, боясь окриков сына, во всем уноровляла ему, хотя умом своим мало понимала его: ни к чему эти хоромы, совсем ни к чему.
На первую растопку сырой печи мать Катерина нагребла горячих углей в бане и по дедовскому обычаю захотела три раза обнести их вокруг нового дома, и пошла, да у глухой стороны неожиданно поскользнулась на оттаявшей глине и опрокинула таз с углями в сухую стружку. Древесная смоль пыхнула как керосин, пламя взнеслось под самый карниз, голубые зайчики метнулись по пазам, из которых свешивались кудлатые бороды пакли. Мать Катерина заревела на дурной голос, прибежали мужики и быстро затоптали пожар. Но Аркадий так рассердился на мать, что под горячую руку ударил ее по спине.
— Так и надо, — казнясь, приговаривала мать Катерина. — Шабаркни еще, Арканя, дуре старой. Спалила бы, окаянная. Ну, окаянная.
Но Аркадий, расстроенный и без того округовевший от убойных забот, ушел на задворки, в огород и долго стоял там у старого тына, слепо глядел на широкий пламенный закат, в огне которого жарко тлели высокие оплавленные облака. Он впервые переживал чувство горечи и недоумения от того, что ударил мать. «Я ли не говорил ей, старой трясучке, — пытался вернуть уходящую злость Аркадий и натужно ругался, чтобы облегчить свою задетую совесть. — Я ли не говорил, не суйся с хрычовскими выдумками. Нет — дай. Вот и на! А соскочил я с болтов, ведь чем ни попадя окрестил бы. Мать все-таки и… на чем, на чем же я соскочил?» Вдруг он увидел валявшуюся у тына борону, на которую упал Ванюшка Волк, и злобно потащил ее книзу, бросил в крапивник на старых захламленных копанках.-«Давно бы надо вышвырнуть, — с облегчением подумал. — Эта проклятая борона и мутила, как похмелье. К чертовой матери ее — куплю новую, из железа, «Зиг-заг», С осени были в потребиловке — бери хоть дюжину».
Аркадий с волевой готовностью уцепился за практическую мысль и весь оживел, словно вышел на свежий воздух из угарной бани. Он обвел прояснившимся взглядом заречные дали, луга под крутояром и твердо пошел наверх. Тесовая крыша плыла навстречу, отливая нежно-кремовой новизной — первый дым из трубы розовел на закате и окуривал подворье сладким оседлым вековечьем. Эти живые и мудрые, чуть-чуть робеющие вечерние приметы, восставшая от минутного замутнения душа выправили его мысли на бодрый, заносчивый бег: «Я сам себе судья, потому что сам себе кладу дорогу среди озверения и зависти. Меня-то кто ни бил, кто ни гнул, кто ни мял. А вот стою. Кому-то в радость, а кому на зависть, но тут всяк нехотя, да увидит, как Оглоблин Аркашка, заморыш, из дикой нищеты сам выбился в люди. Своими руками на черных головнях поставил дом. Вот она, жизнь-то, надрывная язва, несносная, но зато своя, собственная. Только подумать, жизнь без Ржановых, без Федотов Федотычей Кадушкиных, без церкви. Сам себе голова. А этих, кои похожи на Ванюшку Волка, я их в упор не увижу. По-волчьи живем, мать. Так уж лучше свой укусит, чем станет грызть чужой. Чужой-то до костей обгложет, оплошай только».
Не научен был Аркадий углубляться в размышления, а если и приходилось иногда задуматься над жизнью, так быстро натыкался на облюбованную стезю, надеясь на свои руки и свою твердость. Именно таким, исполненным самонадеянной силы, вернулся с огородов.
У колодца, высоко подоткнув подол, Машка, с красными, мягкими подколеньями, мыла полатные доски. Она макала мочальную вехоть в деревянное корыто, выхватывала с него потоки чистой воды и бросала их на доски, размашисто, с плеча гоняла вехоть туда и сюда.
В легкой работе она показалась Аркадию проворной, живой, ловко подобранной с боков, и только крупные груди напряженно распирали борта ее тонкой стеганки, Аркадий замедлил шаг, подходя к колодцу, и стал глядеть на твердо и широко поставленные Машкины ноги, — сглотнул набежавшую слюну. «Уж вроде всю знаю, пора бы привыкнуть», — подумал Аркадий и, подойдя вплотную, прилепил с размаху к ее гладкому заду свою тяжелую ладонь.
— Ну-ко, — замахнулась она вехотью, думая, что чужой заиграл с нею, но, увидев замкнутое, однако вовсе не злое лицо Аркадия, сказала с тем же грубым повелением: — Воды бы лучше достал. Аль железная я таскать.
— Что ж колени только кажешь? А?
— Будто уж, — поникла Машка взором, однако так выпрямила свою долго согнутую спину, что платье еще бесстыдней обнажило потаенную белизну ее ног. — Будто уж вот, — продолжила она начатую игру, но вдруг окончательно смутилась и посуровела. В этой Машкиной перемене Аркадий уловил ее недоверчивую простоту, знакомую доступность ее и вместе с тем подстрекающую загадку ее власти.
— Ну, Машка, руки на тебя надо. Ах, руки.
— Да у тебя ай короткие?
Он не ответил, а поймал качавшуюся на шесте бадью и кинул в сруб. Журавль со скрипом поднял на хвосте связку кирпичей.
Выливая в корыто бадью, Аркадий нарочно заплеснул Машкины руки холодной водой. Она понимала его шутку, но взглядывала с непроходящей строгостью.
Аркадий, занятый по горло хозяйскими хлопотами, последнее время почти не замечал Машку, а она без всякого приглашения каждый день появлялась на дворе Оглоблиных, сама находила себе работу и запально гнала ее без отдыха. Бескорыстная мать Катерина, до слез понимавшая девку, баловала лишний раз ее куском и доброхотным словом:
— Усердная ты, Марея. Уж за тобой единой крошки не пропадет. Дай-то, господь, добра тебе всякого, — причитала мать Катерина, улавливая в горьком Машкином житье много близкого своему надорванному сердцу.
Машка за непривычное ласковое слово старалась в работе с особой охотой. Конопатила стены, убирала щепье, рядила столы для артельщиков и радовалась тому, что связаны отныне они с Аркадием одним делом. Она по-прежнему не доверяла Аркадию, желала ему всяческих накладов, а вчуже был он для нее неизреченно мил.
Выдернув из сруба очередную бадью, Аркадий опять хотел играючи облить Машку, но за спиной ее увидел высокого бритого мужчину, обутого не по-крестьянски, в ботинки, в высоком картузе, из-под которого темнели знакомые, но неузнаваемые глаза.
— Бог в помощь, — сказал мужик и снял картуз со стриженой головы.
У Машки вехоть выпала из рук. Беспамятная, оправила подол и, обернувшись, отступила к Аркадию, узнав Титушка.
Аркадий утаил свое замешательство, выплеснул воду в корыто, отпустил бадью.
— Здорово, Тит, — и буднично подал руку через корыто. — Без бороды ты, непривычно.
— Не своей волей, брат Аркаша. Для себя-то чужой сделался. Здравствуй, Марья.
— Руки у меня грязные, — сказала Машка и не подала руки: — Здравствуй.
— Не ждала, сказывают.
— Наскажут, не поскупятся.
— Может, не врут?
— Добрая молва лежит, худая бежит.
— А я вот вернулся.
— Всякому свое. Милости просим, — Машка слизнула с верхней губы горячую испарину.
— Не хотел, видит бог, да звать стало. Истинный Христос, ума решился, — сказал он повинно не столько Машке, сколько Аркадию.
— Сейчас стол для артельщиков соберем, не уходи, Титушко, — совсем оправившись, по-хозяйски пригласил Аркадий и пошел было навстречу матери Катерине, которая несла на лотке испеченные у соседей калачи.
— Мне, Аркаша, путь не указывает к твоему столу. — Титушко мягко поглядел на Аркадия, покрутил в руках картуз. — Всяко извиняй. А Марью со двора твоего возьму.
— Не держу.
Машку из жары бросило в озноб, по спине заизвивались холодные змейки — она не поверила, что Аркадий так просто отпускает ее: только и сказал «не держу».