Девичья фигурка была одна и не шла, а летела, тревожно размахивая руками, прямо по скошенному полю, к комбайну.
Женя остановила трактор. Алёшка уже узнал девчонку и, недовольный остановкой, смотрел с мостика на подбегающую Зойку.
— Спустись-ка, Алёша! — звала Зойка, задыхаясь от бега. — Тебе вот!
Она махала бумажкой.
Алёшка ещё не знал, какую весть принесла Зойка, но стало ему вдруг душно, как будто пришли отнимать у него и комбайн, и радость, и весь этот вольный полевой простор.
Зойка, глядя в его глаза, протянула бумажку:
— Витя велел передать… — выдохнула она. Зойка часто дышала, её полные, как будто всегда надутые, губы были приоткрыты.
Алёшка держал в руках узкий, как лента, отрезок папиросной бумаги и молча и долго читал бледные, под стёртую копирку напечатанные слова. Он уже понял их смысл: «10 августа в 9.00 явиться…», но не поднимал глаз и снова, и снова перечитывал слова, звучащие сухо и жёстко, как команда. Он ждал этой команды и готов был к ней, и всё-таки, как всякая команда, раздалась она неожиданно. Он читал повестку и собирал в кулак свои чувства — ему надо было перестроить себя на другой, совсем на мирный лад.
Зойка и подошедшая Женя молча смотрели на него.
Зойка протянула руку, тронула его плечо. Он скорее угадал, чем почувствовал прикосновение её руки.
— Витя сказал: ты можешь идти домой, Алёша… Комбайн оставь. Завтра он сам доработает поле…
Алёшка взглянул на Женю. Её запылённое лицо с вздёрнутым широким носом и сжатым ртом было скорбно.
Алёшка улыбнулся: он уже овладел собой и знал, что ему делать. Он будто захмелел от ясности, которая была теперь перед ним.
— Поехали, Женя! — крикнул он. — Поле наше, не отдадим его даже Витьке!
Он посмотрел на тревожно замершую Зойку и вдруг увидел, что перед ним уже не девчонка — с заострившегося лица Зойки глядело совсем взрослое горе.
Неожиданно оробев перед Зойкой, Алёшка позвал:
— Зоенька, вместе последний круг! Хочешь?!
Кивком подозвал Зойку. Радуясь непонятной радостью, осмелевший непонятной смелостью, положил её прохладные руки на штурвал.
Время его мирной жизни, сведённое в два последних коротких дня, начало свой отсчёт.
6
Сухой смолой пахло в остывающем ввечеру бору. Тени от сосен падали поперёк дороги. Алёшке казалось, что они с отцом шагают по стволам.
Тени скользили по плечам, спине, путались под ногами — отец запинался об их черноту; запнётся, подкинет голову, нервным движением поправит очки.
Алёшка понимал, как нелегко отцу провожать его на войну. О чём-то думал сейчас отец, его молчаливый, неумелый в заботах, хороший папка!..
Алёшка знал, с каким трудом он оторвался от дел, даже на этот вот час, чтобы проводить его в дорогу. Если и раньше отца трудно было увидеть дома, то теперь он метался по посёлку и Семигорью, как птица, которой никак не дают долететь до гнезда, — на базе техникума отец размещал эвакуированный из Брянска лесной институт. Толпы студентов с чемоданами и рюкзаками, в накинутых на себя, несмотря на жару, пальто, бродили по посёлку. Устроить надо было каждого. Надо было хоть мало-мальски сносно устроить десятки семей преподавателей, разместить оборудование, срочно расширить столовую, добыть продукты. В студенческих общежитиях койки стояли плотнее, чем в казармах. Освобождали кабинеты, настилали там нары, преподавателей расселяли по домам в Семигорье. Отец уступил половину своей квартиры семье преподавателя с двумя маленькими девочками. Заселён был клуб, лесхозовская контора, а неустроенные люди всё ловили и ловили Ивана Петровича на всех возможных тропках и дорогах — он пока был хозяином в посёлке, и заботы тысяч людей стекались к нему, как потоки в реку во время дождя.
Алёшка даже удивился, когда отец всё-таки появился, как раз в ту минуту, когда с рюкзачком в руках он уже стоял у порога. На семейном совете они заранее решили: мама завтра утром придёт к военкомату, сегодня провожает его до парома отец. Вечером Алёшка прощается с Ниночкой, ночует в городе.
Он думал, что отец так и не сумеет его проводить.
Шагали молча и как будто торопились, хотя оба знали, что каждый шаг приближает их к черте, где-то там, за Нёмдой, у которой Иван Петрович остановится.
Дальше Алёшка пойдёт один. Совсем один. Вот с этим охотничьим рюкзачком, в который Елена Васильевна вложила свой материнский, совсем не солдатский припас, да с тем запасом разумности, что собрал он за восемнадцать лет — за восемь тысяч дней жизни…
— Хочу тебя предупредить: наш адрес может измениться.
— Я знаю: леспромхоз «Северный»…
Отец вопросительно смотрит, Алёшка объясняет:
— Ты, папа, плохой конспиратор. Черновик твоей телеграммы Арсению Георгиевичу читали я и мама.
Отец смущённо лезет за платком.
— Понимаешь, пришлось пересмотреть кое-что. «Северный» предлагали раньше, я отказался. Считал, достаточно того, что есть. Теперь, сам видишь, надо исходить не из того, что хочешь, а из того, что можешь… Как отнеслась мама?
— Она тебя поняла. Мне кажется, не всегда понимаешь маму ты. Ты работаешь за двоих, за троих, но это не значит, что мама может обходиться без работы. Ей трудно, пап, без людей, без настоящего дела. Позаботься, пожалуйста, об этом. В любом случае: останетесь ли вы здесь или переедете. Ладно?
Иван Петрович кивнул.
— Я, собственно, никогда не возражал. Так складывались обстоятельства.
Алёшка сбоку хитро посмотрел на отца.
— Кажется, ты всегда был за то, чтобы подчинять обстоятельства разуму!
— В принципе — да…
— Папа, давно хотел спросить, как-то не решался. Но ясность нужна даже в сложных вопросах… пап, почему только теперь ты повесил над столом фотографию Сталина? Ты не любишь его?
Иван Петрович запнулся, поправил очки. Шёл молча, старательно выбирал дорогу: глаза и плечи — опущены.
— Папа, трудно — не отвечай!
— Почему? Отвечу. Только «любовь» — здесь не подходящее слово. Может быть, лучше говорить об уважении? О доверии? Если так, то я — доверяю… Когда-нибудь расскажу тебе о наркоме. Сейчас не время…
— Понимаю, папа. Но хочу сказать: Сталин для меня человек, за которого я могу отдать жизнь!
— Я это знаю. Потому и спокоен за тебя…
По деревянному летнему мосту, над прозрачно-струистой водой, они перешли Нёмду. Алёшка повернул было на тропу, к Волге, отец придержал его.
— Пойдём Семигорьем. Есть место, которое хочу показать…
У могилы деда они стояли в неловком молчании. Алёшка понимал. Что отец привёл его сюда, под берёзы, на погост, для какого-то важного разговора. И терпеливо ждал, рукой чувствуя руку отца. Но уши отсюда ему хотелось, и скорей: как всякий здоровый человек, он противился сознавать, глядя на поросший травой холмик, что у него, как у всего живущего на земле, тоже есть конец. И ещё: он очень боялся той ненужной значительности, с которой мог сейчас заговорить отец.
Отец, видимо, понял его. Молча обнял за плечи, вывел из деревянной оградки, пошёл с ним к перевозу.
Успокоенный Алёшка благодарно чувствовал рядом молчаливого отца. По странному закону противоречия он теперь хотел, чтобы отец сказал ему то, о чём промолчал там, у деда. Он вспомнил дикую траву за оградой на холмике и, стараясь попасть в тон отцовского раздумья, сказал:
— Мало осталось от деда!..
— Да, мало, — неожиданно согласился отец. — Если забыть о том, что без деда не было бы тебя. Между прочим, тебя он не видел, но знал, что ты будешь, и хотел. Чтобы ты был…
Алёшку задела холодная ирония отца, но то, что отец сказал, было справедливо. Смиряя обиду, он спросил:
— Ты рассказывал: дед учительствовал?
— Начинал, как все, с земли: пахал, сеял. Но жил неспокойно. Разуверился в боге, поверил в человека. В Семигорье школу собрал. Случайность или закономерность — не знаю, но Арсений Георгиевич и Иван Митрофанович оба у твоего деда ума-разума набирались. И сейчас помнят…
Вот что, сын: тебя я привёл сюда не для того, чтобы ты помнил о смерти и берёг себя там на войне. Хочу, чтобы ты знал о вечности самой жизни. Умирают люди, остаётся жизнь. И каждый отдаёт жизни либо труд, либо подвиг. Без прошлого нет настоящего, прошлое всегда с нами. Как бы ни было тебе тяжело, помни, что ты не один, не сам по себе. За тобой мы все: дед, мама, Россия. Я надеюсь на тебя и на твою хорошую память…
Отец был взволнован, говорил отрывисто, как бы кидал в Алёшку словами, и, наверное, потому было больно от его слов.
Перед спуском, на виду всей Волги. Отец остановился.
— Попрощаемся здесь. Прощаться всегда тяжело, ещё тяжелее прощаться долго. Ну?!
Они обнялись. Отец неумело, сжатыми губами прижался к его губам — губы сухие, руки дрожат. Он повернул Алёшку лицом к Волге, легонько пристукнул по спине.