Павла Ткаченко ранило осколком снаряда в плечо. Под покровом темноты его перенесли к Днестру и в лодке по течению доставили в низовье, к Олонештам. Здесь, в крестьянской избе, он отлежался и спустя месяц был уже в Кишиневе. Имя Павла опять обрело притягательную силу. Через год он уже был избран секретарем Бессарабского обкома партии, а еще год спустя, когда разгромленные коммунистические организации Румынии и Бессарабии объединились в единую партию, Павел Ткаченко становится одним из ее самых деятельных руководителей. Румынский суд дважды заочно приговаривает его: в первый раз — к 20 годам каторги, во второй — к смертной казни. У сигуранцы прибавилось работы. Ищейки, шпики — все, кто мог быть Куплен, были приведены в движение, искали Павла. Там, где был Ткаченко, вспыхивало пламя борьбы, шла смелая битва не на жизнь, а на смерть. Под ногами тех, кто тщетно силился умерить и потушить в сердце маленького народа огонь свободы, горела земля. Снова обретший власть Богосу — генеральный секретарь внутренних дел Бессарабии — докладывал по начальству: «Легче стереть с земли Бендеры, превратить в развалины Кишинев, сжечь всю Бессарабию, чем усмирить бессарабцев и изловить их гайдука Ткаченко». Богосу забыл, что сам является бессарабцем; выгодно сосватав свою сестру за румынского магната, он теперь окончательно причислил себя к румынам и ненавидел все, что напоминало ему о его прошлом.
Беспрерывно вершились судилища. Тюрьмы от южного Днестра до западной границы Румынии были забиты до отказа. Каторга и расстрелы — иных приговоров не выносилось. «Бессарабец» стало нарицательным именем, синонимом мятежника, бунтаря и вызывало животную ненависть у тех, кто стоял у власти. Был схвачен и Павел Ткаченко. Но расправу над ним учинить не удалось: весь мир твердо встал на его защиту. Трудящиеся Франции, самой Румынии, Германии, Чехословакии, сражающейся Советской России, коммунистическая и либеральная пресса мира — все в один голос требовали: руки прочь от юного борца Павла Ткаченко! В Бухаресте, в Париже у здания румынского посольства — толпы людей, на устах у всех одна фраза: «Свободу Ткаченко!»
Некстати, точно бельмо на глазу, был этот бессарабец для королевской Румынии. Заштатная, никогда высоко не ценившаяся на мировой арене страна, она неожиданно выдвинулась на передовые позиции: ее, как продажную девку, использовали империалисты, превратив в агента международной реакции на Балканах. И вот, в пору неожиданного в ее истории процветания, в момент рискованной игры и стремительного обогащения за счет других, бунтарь-коммунист причинял столько беспокойства. У королевской Румынии по горло хватало своих дел. К Днестру стекались союзнические полчища: надо было задушить Советскую Россию и при этом отхватить для себя кусок пожирнее. Ткаченко являлся серьезной помехой. Лучше всего было бы тихо убрать его с пути. Но всполошился мир. И только подумать — из-за одного человека!.. Обеспокоенные правители постарались выслать Павла за пределы Бессарабии. Но не те были времена, чтобы его удалось долго удерживать вдали от его народа, Родины в часы, когда она — в беде. Не прошло и года, как Ткаченко снова дома и с головой уходит в революционную работу. Ему теперь уже двадцать три года, а за плечами — целая жизнь. В его руках все приводы, ключи к свободе; на его стороне — правда, сила, разум. Он уже не юноша, а закаленный в битвах муж! Имя его вселяет панический страх в тех, кто стоит у руля государства.
На Павла предпринимаются облавы, его выслеживают. И вот он вновь брошен в тюрьму.
Осень 1926 года. Пламенеют на грядках поздние георгины, потемнели высокие шапки стогов весной скошенного сена. Базары пестрят горами красного перца, баклажан, винограда, слив, арбузов, льется медовый запах дынь, яблок, груш. Волнуется, плещет людское море в парках, на улицах.
Жизнь идет. Идет мимо Павла — быстро, стремительно, меряя гигантским шагом время. Он понимал — скоро конец. А он так хотел жить. Не потому, что боялся смерти, нет, а потому, что любил жизнь, хотел хоть немного пожить для себя, именно для себя. И если бы ему сейчас сказали, что он может уйти от всех и заняться только собою, он бы, пожалуй, согласился. Он слишком устал…
В каменном мешке не хватает воздуха, трудно дышать. Едкий пот заливает глаза. Ноги подкашиваются, скользят на цементном полу, липком от его крови. Кружится голова. Перед глазами тяжелая дубовая дверь. С тела точно содрана кожа — так болит оно. Запеклись и потрескались губы. Хоть бы один глоток воды. В пустыне, наверно, легче.
И вдруг дверь распахнулась. Павел всем обмякшим, обессилевшим телом повалился на пол коридора. Лежал неподвижно минуту, а может, вечность. В лицо плеснули водой. Он открыл глаза и увидел перед собою своего палача — генерального директора румынской полиции Войническу, щегольски одетого, уже немолодого человека, с гибким хлыстом в руке; рядом еще кто-то — высокий и тоже щеголеватый. От этих людей веяло едва уловимым прохладным запахом духов, похожих здесь, в тюрьме, на дуновение весны. Незнакомец стоял спиной к окну, глядел на Павла, лица его нельзя было различить. Только когда он приказал тюремщику, державшему ковш с водой, помочь Павлу подняться и перевести в следственную, Павел весь сжался: голос показался знакомым. Кто бы это мог быть?
— Немедленно снимите кандалы и омойте ему раны.
В душе Павел был благодарен незнакомцу за то, что тот распорядился снять кандалы. Его мучило нетерпеливое желание узнать — кто же это? И вдруг как молнией осветило. Резкий с надвинутым на глаза черепом профиль, острый выбритый до глянца подбородок. Богосу! Его старый заклятый враг.
— Совсем еще юноша, — сказал Богосу Войническу и тут же задумчиво добавил: — Как глупо он устроил свою жизнь. А ведь талантлив. Оратор… и вот. — Богосу повернулся к Ткаченко. — И вот… Жалкая тень вместо человека. Во имя чего воюют эти безумцы?
Павел встрепенулся.
— Идите, идите, мой друг, — заботливо махнул рукой Богосу.
Павла провели в следственную — комнату с низким потолком, оштукатуренными голыми стенами. Маленькое окно, забранное железными прутьями, выходило на тюремный двор. В следственной, кроме тяжелого, точно топором сколоченного стола и трех табуреток, никакой другой мебели не было. Сюда вслед за Павлом и тюремщиком вошли Войническу и Богосу. По знаку Войническу тюремщик молча удалился. Павла пригласили сесть на табурет. Войническу сел на стол, положил хлыст рядом. Богосу остановился у стены, вполоборота к столу — задумчивый и грустный.
Павел ждал. Чего еще хотят от него эти выхоленные, сытые палачи? Кажется, все уже было решено. У Войническу — птичье хищное лицо и узкий лоб, у Богосу — профиль римского патриция. Оба слишком высокие особы, чтобы снизойти до разговора с обыкновенным заключенным. Видимо, он что-то для них значит, если они собственной персоной пожаловали сюда. Павел превосходно знал — часы его сочтены. Завтра утром, а может, уже сегодня все будет кончено. Он не хотел… Все в нем: глаза, губы, руки, сердце, мозг — все протестовало против смерти. Истерзано пытками тело, но он юн. Юн, каким никогда еще в жизни не чувствовал себя, и радовался этому в себе неукротимому огню; потушить его было нельзя, его можно было только убить, что они, эти двое — Войническу и Богосу — и старались сделать. Птичье лицо Войническу — испитое, синие круги под глазами. Бремя забот давало себя знать. Он устал, он очень устал и надеялся в ближайшие дни отправиться в солнечные края, на берег моря в обществе молодой супруги (три дня тому назад он, шестидесятилетний старик, отпраздновал свадьбу). О, Войническу знал вкус жизни и собирался еще многое взять для себя из ее неистощимой кладовой.
— Как чувствуешь себя, Ткаченко? — спросил он. — Ты, я вижу, плох.
Павел вскинул глаза на директора полиции.
— Да, — продолжал, тот, — глупо растрачиваешь молодость! Для того чтобы мутить воду, ума большого не надо. И тебе пора бы это понять.
— Вы, оказывается, умеете острить, господин полицейский, — отозвался Павел.
— Мы всё умеем, у нас сила. Она заставляет плакать, смеяться и даже думать, что мы умеем острить.
— Не знал. — Живые карие глаза Павла иронически блеснули.
— А о том, что тебя уже сегодня не должно было быть, ты знал?
— Убить человека — не признак силы. Никаким законом нельзя оправдать убийства. Тот, кто убивает, облеченный правами власти, тот слаб или в лучшем случае просто болен.
Войническу взял со стола и согнул в руках хлыст. В разговор вмешался Богосу. У Павла ныло правое плечо. На том месте, где вчера прижгли раскаленным докрасна железом, присохла залубеневшая от крови рубашка, и жгло, страшно жгло. Огонь, казалось, проникал в самое сердце. Богосу мягко говорил что-то о долге, о сыновнем чувстве к родине, о высокой мечте человека. Павел мгновение ничего не понимал, стараясь преодолеть острую боль. Наконец ему удалось справиться с собой.