Меня словно ожгло при этих словах. Во мне мгновенно проснулась память о целом сплетении чувств: отчаяние, любовь, досада — все, что было для меня связано с семеновской казачкой.
1939
Однажды в августе, после конца занятий, я зашел в молочную лавку напротив конторы отводхода. Решлевский был здесь, он встретил меня длинным, многословным анекдотом.
Я не слушал его, удивленный неприветливыми гримасами хорошенькой содержательницы буфета. Она сидела на табурете у прилавка и готовила бутерброды, складывая их на поднос со сноровкой казачьей стряпки.
Я сел за столик и спросил хлеба с сыром.
— Опять обложили! — сердито сказала буфетчица. — Хоть закрывайся совсем. Что же такое: то разрешают торговлю, то сами жить не дают.
Она жаловалась на советскую власть каждый день. Это не мешало ее мужу расширять дело и даже хлопотать о постройке нового павильона для «кафе-ресторана».
— Большой налог? — спросил Решлевский.
— Три тысячи. Где же их взять, товарищи? Туркмены берут полтинник за кварту молока. Мы весь прошлый месяц торговали в убыток. Откуда же взять три тысячи?
— Ничего, — сказал Решлевский. — В сундуке у вас кое-что запасено! «Николаевские» найдутся, тетя? А?
— Да ну вас всех!
Она отвернулась. Решлевский захохотал.
— Скоро мне наконец подадут? — спросил я.
Она подошла к столику.
— Вам чаю или варенца?
— Чаю.
— Чай у нас полынный. Разве сюда настоящий привозят? — сказала она.
— Давайте варенец.
Наскоро перекусив, я пошел в райревком к Ишантураеву и застал у него целое сборище. Обсуждался вопрос о посылке человека на тот берег реки. Мой приход вывел собравшихся из затруднения.
Увидев меня, все закричали:
— Вот он и поедет!
Я не успел и опомниться, как секретарша выписала мне длинный мандат, где говорилось, что податель сего, Игнатьев, 25 августа текущего 1923 года отправляется с поручением к правительству Хорезмской народной республики. Просьба к организациям и частным лицам оказывать товарищу содействие и т. д.
Именно на этот раз мне не хотелось ехать. Я увлекался научной организацией быта, мое «квартальное расписание» не предусматривало командировки. Предполагалось, наоборот, что я буду заниматься самообразованием.
Досаднее всего было то, что если бы я не поторопился уйти из буфета раньше Решлевского, то послан был бы кто-нибудь другой.
Вернувшись домой, я приготовил к отъезду седельные мешки, потом поставил будильник так, чтобы встать за час до рассвета, и уснул.
Поднявшись, я развел самовар и умылся на дворе. Пахло дымом. Самовар и не думал кипеть. Я заглушил его и вынес переметную сумку на двор: ждать чаю не хотелось. Лошадь, оседланная с вечера, стояла под воротами в коновязи. Я отодвинул засов и выехал на улицу.
Начинался рассвет. Я ехал по широкой, пустынной в тот час дороге, среди глиняных стен и темных тополей. На углу Октябрьской площади стоял дом отводхоза. Окна его были закрыты ставнями. Напротив, на базаре, было заметно движение. Хозяева мясных лавок снимали с дверей плетеные щиты и вешали товар на крючья.
У выезда из города я встретил машину Петроалександровского управода. В ней сидел инженер Зилон со злым и недовольным лицом, закутавшись в серый пыльник.
Увидев его, я крикнул:
— Что нового, Зилон?
Инженер остановил машину.
— Ты куда, к нам?
— Я в Хиву.
— Басмачи все жгут вокруг, — сказал он, — в Ходжа-Бергене решили строить вторую стену вокруг города. Двадцатый век, черт его знает…
Мы простились, и я поехал вперед, в вялой полутьме хорезмского рассвета.
В полдень я остановился на короткий привал в придорожной чайхане и не мешкая отправился дальше. До наступления сумерек я ехал вдоль хлопковых полей. К восьми часам вечера я въехал в Ходжа-Берген.
Крохотный глинобитный городишко уже светился немногими огнями. Я прошелся по главной улице и десять минут спустя знал все, что мне нужно было знать.
В Ходжа-Бергене я предполагал присоединиться к оказии[8] на Хиву, но планы мои расстроились. Выяснилось, что из-за прибытия спешной почты оказия выступила на сутки раньше назначенного срока. Таким образом, я опоздал. Это означало, что придется задержался в городке на неопределенное время.
Я посоветовался с одним знакомым парнем из Рыбного треста. Подумав, он сказал:
— Завтра туда, куда вам нужно, едут три комсомольца, узбеки, которые учились в Ташкенте. Они прекрасные ребята и вооружены. На вашем месте я поехал бы именно с ними. Они выедут утром со двора раймилиции.
Пошатавшись недолгое время по городу, я взял записку у коменданта и решил провести ночь в раймилиции, дожидаясь ташкентских комсомольцев.
* * *
Две молоденькие машинистки проводили со мной ночь в канцелярии раймилиции города Ходжа-Бергена. Нельзя сказать, чтобы они встретили меня приветливо. Да и я не очень обращал на них внимание.
Девушки, утомленные суточным дежурством, в которое их назначил начальник милиции, хмуро стучали на машинках. Я менее всего был расположен к разговорам — усталый, грязный и озабоченный задержкой, я мечтал об отдыхе.
Глядя, как я устраиваюсь на ночлег, они громким шепотом отпускали нелестные замечания по моему адресу. Одну из них звали Сима, другую — Вера. Мое вторжение в канцелярию возмутило девушек. Расстилая плащ на одном из столов, я слышал у себя за спиной возгласы:
— Вот еще. Ложится на столе…
— Пусть бы комендант разрешил ему ночевать у себя…
— Наверное, вшивый…
— Невежа…
Не обращая на них внимания, я улегся на столе и заснул под дружный стук двух машинок.
Не более чем через десять минут, как мне показалось, я проснулся с головной болью. Все тело ломило из-за жестких выступов на крышке стола. Спрыгнув на пол, я увидел обеих девушек, которые сидели на табуретах перед столом и глядели на меня в упор.
— Слава богу, что вы проснулись, — сказала одна из них, — мы думали, что вы уже кончились.
— Мы думали — вы померли, — пояснила другая и засмеялась.
Я взглянул на часы. Была полночь. Оказывается, я проспал более трех часов. Спать больше не стоило, так как начальник милиции, от которого зависела моя поездка, должен был вернуться к часу.
Во время моего сна девушки, по-видимому, сменили гнев на милость и теперь явно выражали желание со мной поболтать.
— У вас нет с собой сахару? — спросила одна из них светским голосом.
— Или конфет. Мы выпили бы чаю, — добавила ее подруга.
Я достал из переметной сумки сахар, пачку печенья. Мы принялись пить чай. Сонливость моя понемногу проходила. Я с любопытством рассматривал девушек, которые в свою очередь не спускали с меня глаз.
— Вы курите? — после короткого молчания спросила Вера.
Ее подруга докончила:
— Мы ведь можем вас угостить…
Я поблагодарил и взял папиросу. После чая мы долго и сосредоточенно курили. Понемногу девушки привыкли ко мне и завели разговор о туркестанских делах.
Это были сравнительно миловидные, довольно бойкие девушки. Вера — маленькая, с крашеной гривкой, в ярко-зеленой блузке и юбке до колен. У нее были красивые большие глаза, которые она старалась сделать еще больше, водя ими из стороны в сторону с наивным видом. Сима — смешливая, жеманная, одевалась неряшливо. Но в общем обе они были милые, незастенчивые девушки и даже немного мне нравились. Я это понял, обнаружив, что с неестественной небрежностью рассказываю им о себе всякий вздор.
— Вы на гитаре играть умеете? — спросила Вера.
Обе были огорчены, когда узнали, что я не играю на гитаре.
— Где тут играть, когда всю жизнь в разъездах, — сказал я тоном старого служаки.
— Научитесь играть на гитаре. Мы так хотим.
Она говорила нараспев и щурилась.
Обе девушки были местные: Сима — чарджуйская уроженка, дочь железнодорожника, второй год как поселилась в Ходжа-Бергене. Ее привез Кульчицкий вместе со штатами управода, а после того как Кульчицкого сняли, она перешла в милицию. Подруга ее оказалась племянницей одного ташаузского бухгалтера, с которым я встречался несколько раз.
Они любили кино и обожали ездить верхом.
Какое у меня седло?
Это был один из их первых вопросов.
Одна ненавидела казачьи седла. Другая считала, что казачьи седла все-таки лучше английских.
— Зачем вы едете в Хиву? — спросила меня Вера. — Какой счастливый! Хива же большой город.
— А я была в Каракумах, — сказала Сима. — В Каракумах скучнее, чем здесь. Тоска. Я работала в экспедиции барометристкой.
Вскоре разговор истощился, и мы умолкли.
Перед раскрытыми настежь окнами милицейской канцелярии во весь свой исполинский рост стояла азиатская ночь. Душный воздух летел в комнату вместе с ветром. Снаружи слышался шорох пустыни. Слабый ламповый свет наших окон вырезал из тьмы мертвенного ландшафта глинистый пустырь, грязный кустарник…