— Я, признаться, думал, что придется нам с ним поцарапаться, — сказал Аманов. — А по-твоему как?
— Возможность не исключена, — ответил я, — но, может быть, он бы к нам не подступился. Мы не скрывались — значит, он не увидел слабости.
— Молодец, что так говоришь, — сказал Аманов, — бояться этих людей не стоит. Что за страх, когда товарищи рядом.
— А ты как думаешь? — спросил я третьего спутника.
— Думаю, что родились мы в самое боевое время, — сказал он. — Я люблю такую жизнь.
Впереди показалось сверкающее лезвие канала Джевет. Мы придержали коней и, разговаривая, поехали шагом.
Мы толковали о голове Хош-Гельды, о бандитах, нападающих на обозы, о стене с окованными железом воротами, которая была возведена вокруг города месяц назад, — быть может последняя городская стена в мировой истории.
В это утро было заложено основание нашей дружбы. Впоследствии она выдержала не одно испытание, о чем будет разговор в другой раз. Мы ездили верхом, спали не раздеваясь, держали винтовки в изголовье и были счастливы.
1939
Сентябрьская буря 1930 года застала меня и шофера Полосухина в степи. Это было на пятом году моей службы в Министерстве дорог и перевозок Монгольской народной республики. Местность, куда нас занес случай, считается самым непривлекательным участком пустыни Гоби — каменистая, мрачная, поросшая верблюжьей колючкой и лишаем.
Мы попали туда благодаря стечению обстоятельств, которые я сейчас изложу. 22 сентября мы выехали из Улан-Батора на восток, держа путь в Тамцык-Булак (или Тамцак, как его называют некоторые), — пустынный казарменный городок, ставший известным во время событий на Халхин-голе, когда там ютились прифронтовые учреждения. Все хорошие машины были в разъезде, и начальник приказал мне взять из гаража автомобиль, носивший у нас название «реликвии» или «драндулета». Это была дряхлая, доживающая свой век машина, какие можно встретить только в глубине азиатских степей. Лет двенадцать тому назад она считалась украшением Улан-Батора. Она была выпущена фирмой в серии «Д», специально предназначенной для работы в условиях пустыни. «Марка проверена при большом сахарском и ливийском пробегах, а также в походе через Мато-Гроссе и аргентинскую пампу», — утверждал проспект, присланный в министерство. Я видел эту машину на старой фотографии — элегантный желтый «додж» с высоким шасси, позволявшим переправляться через неглубокие реки вброд, с электропечкой, с мощными рессорами, ослаблявшими толчки, с квадратными выемками на подножках, куда ставились «танкеты», вместительные резервуары для горючего…
Сейчас в ней уже почти ничего не осталось от прежнего «доджа». Большинство деталей было постепенно заменено другими: в машине причудливо смешаны части различных автомобилей. Рама сварена в нескольких местах. Фары свернуты на сторону. Ручки на дверцах сбиты. Вдобавок во время боев у Халхин-гола машина попала под воздушную бомбежку. Три рваных отверстия в кузове беспрестанно свидетельствовали о ее ярком прошлом. Капот (то есть откидная крышка мотора) был каким-то образом потерян. Тощие внутренности машины обнажились. На ходу из них всегда поднимался дымок. Казалось чудом, что _ «додж» все-таки двигается.
— Увидите, — говорил шофер Полосухин, — увидите! Этот драндулет натянет миллион километров!
В городе находили, что шофер Полосухин похож на свою машину. Рыжий, длинноногий, вертлявый, как обезьяна, вечно поцарапанный и выпачканный в масле, одетый в заплатанную кожаную куртку, в дырявую американскую шляпу, сдвинутую на затылок, и в мягкие сапоги, — по общему мнению, он был создан для беспокойной монгольской службы…
Полосухин был шофером выдающегося таланта. Кто-то сказал, что он «ездит на чистом воображении». В нем не было ни на грош расчета. Ездить он любил до страсти, но безжалостно обращался с машиной. По характеру он напоминал некоторых летчиков времен гражданской войны, бесшабашных храбрецов, совершавших подвиги и летавших на «гробах».
Так же, как они, Полосухин был поклонником риска.
Он перенял у монгольских грузовых шоферов их спокойное равнодушие к дорожным неприятностям. У них же он позаимствовал искусство ориентироваться в бездорожной, безлюдной глуши по еле заметным для русского глаза признакам. Следы зверей, всегда ведущие к водопою, скалы из коричневой пемзы, обточенные в направлении господствующих ветров, сухая или отсыревшая земля — все эти и многие другие признаки были для него открытой книгой.
Он ездил без попутчиков со служебной почтой по пустынным необследованным маршрутам, руководствуясь только собственным чутьем и старой картой. «Надо послать Полосухина», — говорили в конторе, когда мороз на дворе останавливал дыхание, а ветер слепил глаза. Четверть часа спустя он катил по степи под свист снежной бури, останавливался на ночлег у перевалов и, согревшись кипятком из радиатора, ощупью разыскивал караванную тропу.
Полосухин хорошо говорил по-монгольски и знал всех гуртовщиков на расстоянии двух дней пути от Улан-Батора. Когда он останавливался в дальних кочевках, к нему съезжались верхом добродушные гобийские пастухи за пятьдесят — сто километров, чтобы послушать рассказ о городских новостях. В пути он по нескольку суток не спал и на обед довольствовался банкой бобовых консервов. На празднике он съедал в один присест баранью ногу, сваренную, по-монгольски, без соли. У него был только один недостаток: он держался преувеличенно высокого мнения о себе…
Он беспрерывно всех поучал.
— Нет в шоферском мире человека, который мог бы сравниться со мной, — утверждал он.
Начальнику участка он пересказывал содержание брошюр по политграмоте, переводчика Цыбик-Дорчжи, бывшего кавалериста, он учил ездить верхом, фельдшерам доказывал теорию витаминов, наших писарей Аюшу и Цинду ругал за то, что они, «кроме Гоби ничего в жизни не знают».
Полосухин был неутомим. Приезжего из СССР ветеринара он спрашивал, умеет ли тот определять возраст верблюда по передним зубам, пассажирам объяснял, как правильно сидеть в машине, погонщикам встречных караванов он обещал задавить их «вместе с их проклятым скотом», если они не обучат быков уступать дорогу машине. Он проповедовал и наставлял, не унимаясь даже, когда был один. Я сам слышал, как он бормотал, лежа под машиной: «Ну что, заработал вмятину, проклятый драндулет? Душа из тебя вон! А норовишь ехать юзом, юзом!..»
В то лето в Улан-Баторе стояла неустойчивая, странная погода. Короткие грозы проходили по ночам. Окрестные горы всегда дымились. Человек, незнакомый с нравами монгольской погоды, мог бы подумать, что в город доносится орудийный гром с берегов Халхин-гола. Из степей приезжали пастухи. Они собирались на площади перед военным министерством, требуя, чтобы их приняли добровольцами а монгольскую Народную армию.
Город был готов к любым опасностям. На площади перед кумирней Чойчжин-ламы стояли зенитные пулеметы на случай воздушной тревоги. По улицам мчались грузовики с цириками, ехавшими на восток. В начале июля я был послан на фронт, где находился до дня, когда враг был разгромлен монгольско-советскими войсками и заключено перемирие. Вернувшись домой, на Половинку (квартал между Консульским поселком и центральной частью Улан-Батора), я узнал, что контора командирует меня в Тамцак. Таково начало этой несложной истории, которую я постараюсь вам рассказать по возможности точно и не отступая от истины.
Перед рассветом, едва только начало светать, Полосухин заехал за мной на своем «додже». Мы отправились в путь, тревожа гудком тихие улицы Улан-Батора.
Столица МНР лежит в живописной котловине у подножия заросшей хвойным лесом горы Богдо-Улы. На склоне горы выложен громадный герб республики из ровных белых камней. С этого пункта хорошо видна вся столица: множество желтых, серых и красных крыш, тесные группы домов, разделенные зелеными островками степи, еще не побежденной городским строительством. Вот там, впереди, дом с балконом — это Совет Министров. Левее — народный театр. Кое-где — загнутые золоченые верхи буддийских кумирен, обращенных с прошлого года в музеи. Среди каменных домов можно увидеть юрты. Часть горожан живет в них. Есть хорошо обставленные дома, даже комфортабельные юрты, вполне пригодные для жилья на самый взыскательный вкус.
В одной из них жил Полосухин. Он утверждал, что юрты удобнее европейских домов, и наотрез отказывался переехать в общежитие стройконторы.
— Что такое дом? Коробка! — говаривал он. — А в юрте дышится по-другому. Если холодно — развел костер, если жарко — устроил сквозняк. Не спорьте со мной…
Несмотря на ранний час, улицы были полны школьниками, сотрудниками министерств, водовозами и просто прохожими, спешившими на рынок, — кто пешком, а кто на велосипедах, очень распространенных в Монголии. Почтенные столичные жительницы двигались верхом на конях, подвесив кошелку к луке седла и покуривая длинную трубку. Возле моста через ручеек Сельбу стоял смуглый стражник в белом кителе и нитяных перчатках. Он регулировал движение. Взмахом руки он остановил длинный караван быков, тащивших телеги с грузом из столичных складов в степные кооперативы, и пропустил нас вперед. Мы ехали по гудронированной мостовой — первой и тогда единственной в этой стране немощеных дорог.