Здание так поразило Потапа, что он остановил школьницу в коричневом платье с белым фартуком.
— Барышня, а что это за дом?
— Оперный театр. А вы, дедушка, приезжий? — Глаза девочки сверкали, как два синих огонька.
— Ишь ты… Такому дому и такое применение… Для игрушек приспособили.
— Почему для игрушек? — удивилась девочка. — Сегодня, например, идет опера «Пиковая дама».
— Хм, — скривил губы Потап, — пиковой дамой на том месте Фомка Заноза орудовал.
Потап двинулся дальше, а девочка с недоумением смотрела вслед. Он шел прямой, непомерно длинный, суровый. Асфальт размяк от зноя: на нем оставались оттиски каблуков. Далеко, в конце проспекта, за Обью висели обрывки туч.
Театр показался вблизи еще огромней и таким тяжелым, что он как будто наполовину вдавился в землю. Потап раздраженно отвернулся. Здесь где-то был его дом. Старик остановился, ничего не узнавая. Не только дома, всего квартала не было. Поднимались четырехэтажные здания, окрашенные в розоватую краску. На балконах виднелись фикусы в кадках. Только у входа в «Гастроном» Потап узнал два старых, раскидистых тополя, посаженных еще отцом.
Шли женщины в пестрых платьях, мужчины в шелковых рубашках, а Потап стоял в суконном костюме, который в жару казался ватным. Пот катился по щетинистому лицу.
Тополя шумели вдоль тротуаров, цвели, стояли седые от пуха. Ветер уносил его, и деревья точно дымились. Завивалась пуховая метель. Ямки, канавы полны легкими, полупрозрачными сугробами. Они развеивались от взмахов крылышек, когда воробьи садились на землю. Грузовик остановился под тополем, и сразу в его кузове стало бело и пушисто.
Потап, залепленный пухом, тихо брел.
В следующем квартале еще сохранились старые, бревенчатые домишки. Надолго ли? Вон уже навалены вдоль дороги горы камней, гальки. Роют какие-то ямы, возят доски.
Потап подошел к угловой усадьбе. Вот они, его отобранные дома. Хлопнула гулко тяжелая калитка, весело тараторя, вышли девушки в белых платьях. Со смехом присели, ловя взлетевшие от порыва ветра подолы. На втором этаже открылось окно, высунулась пожилая женщина в платке, крикнула:
— Девчата, вы куда?
— На стадион, мама!
— К обеду не опоздайте.
— Ладно!
Стукнуло окно, закрылось. На подоконнике стоял красный цветок «ванька мокрый», сидела кошка, обвив передние лапы хвостом.
Потап знал: там девять комнат. Дома еще были крепкие, хоть и почернели, а вот ворота и забор без хозяина погнулись, некому подпереть.
Ноги стали совсем ватные, подгибались. Потап бросил чемодан в тень около палисадника, опустился на него. «Где это я? Почему здесь?» — подумал он и никак не мог собраться с мыслями. И вдруг в глазах его стало темнеть, дыхание перехватило. Потап шарил по земле рукой, пальцы во что-то вцепились…
Под вечер подошел милиционер в белом кителе, стал трясти:
— Эй, отец, спишь, что ли?
Голова мотнулась. В волосах запутался тополевый пух. Рука Потапа сжимала камень. От этого кулак был огромным. Милиционер попробовал вытащить камень и не смог.
Люди выходили из ворот, спрашивали:
— Кто это?
И все пожимали плечами…
1954В немыслимой дали вижу отцовский бревенчатый дом…
Я не нахожу места, мотаюсь из комнаты в комнату; книги, учебники валятся из рук. Я так люблю, и так тоскую, и так рвусь к ней, что готов закричать. Она совсем близко, она живет лишь в одном квартале от меня. Она — это студентка Лиза.
Я не знаю — красивая она или нет. Она вся по-южному смуглая, ее нежное лицо — в темном румянце, ее черные волосы — вьются. Нос у нее мягкий, широковатый, губы крупные, а сама она небольшая, но плотная.
Нет, она не красивая, она для меня просто прекрасная…
Не вынеся разлуки (мы виделись с ней давным-давно — утром), я натягиваю на себя старенький плащ, надергиваю кепку и выбегаю из дома, выбегаю на ветер, в листопад, в сумерки осени.
Напротив нашего дома — татарское кладбище, заросшее старыми соснами. Сосны шумят под ветром. Преодолевая его, с карканьем, с гвалтом, летит огромная стая ворон. Где они были? Как собрались вместе?
Каждый вечер, лишь только начнет смеркаться, эта воронья орда слетается сюда на ночлег. Вот и сейчас они мечутся, галдят над кладбищем, некоторые опускаются на сосны темными хлопьями, а других ветер сметает в сторону, и они снова пробиваются к соснам.
Я никогда не видел, чтобы на этом кладбище хоронили. Высокий, старый забор его еще крепок, могучие ворота всегда закрыты. Таинственное, сумрачное, пустынное кладбище. Говорят, что там, в сторожке, живет глухонемой богатырь-татарин. Мальчишки не лазают на забор, они боятся его…
Миновав это кладбище, бегу дальше мимо деревянных домишек с палисадниками. Студеный ветер рвет полы моего плаща, сечет лицо песком, катит по шишковатой мостовой сухую листву, обрывки бумаги, пучки соломы; вот он сорвал с прохожего шляпу, и она закувыркалась по дороге, а прохожий побежал за ней. Клубы взметенной листвы и пыли то и дело обрушиваются ка меня. Угрюмые тучи несутся, изредка холодная капля, точно градина, бьет в лицо.
Мне нравится все это бесприютное, холодное, некрасивое и ненастное, нравится потому, что среди всего этого я скоро, скоро увижу мою милую, мою смуглую.
Я бегу и даже не подозреваю, что эти минуты врезаются в мою память, в мою душу, в мою жизнь, и что эти минуты нетерпеливой, молодой любви будут вспоминаться мне и через десятилетия…
Вот он, серый, обшитый досками дом с белыми распахнутыми ставнями. Ветер дергает их, пытается сорвать с крючков. Он уже оголил рябины, и на них мотаются только красные корзиночки ягод. На подоконниках видны герань и «ванька» мокрый в глиняных горшках.
Едва я останавливаюсь у палисадника, как из калитки выбегает Лиза. Когда она успела увидеть меня? Наверное, сердце подсказало, что я бегу к ней.
Она торопится навстречу, надевая коричневое кожаное пальтецо. Ветер взвеивает его, и она никак не может попасть в рукав. Так и подбегает ко мне с пальто на одном плече.
Мне показалось, что я кричу восторженно, метнувшись к ней. Мы охватываем друг друга, прижимаемся, словно не виделись сто лет. Забыв о прохожих, целуемся и бежим среди клубов пыли, мусора и листьев, бежим и целуемся, и забегаем за ее домишко. Там высится штабель бревен, скрепленный по концам толстой, ржавой проволокой. Бревна лежат здесь уже несколько лет, они потемнели, высохли и потрескались. Неширокое пространство между бревнами и глухой стеной дома заросло крапивой, лебедой, чертополохом.
В этом укромном месте мы и скрываемся.
Сорняки уже посохли от заморозков, почернели, ветер и сюда накидал всякого мусора, клочков бумаги, мальчишки понатащили для игр всяких коробок, ящиков. Они даже смастерили из тополевых веток шалаш. Сухие листья их трещат под ветром.
Но нам это место нравится — нас никто не видит. Мы стоим и целуемся, и нам кажется, что все счастье мира, вся радость жизни, весь восторг любви уместились в этом закутке. Грудью, коленями я ощущаю упругость юного тела, я глажу его, обтянутое платьицем, я страшусь его потерять…
Сорок лет прошло с этого вечера, а я все слышу гвалт сносимого ветром воронья над татарским кладбищем, вижу клубящиеся в ветре листья и бумажки, кувыркающуюся шляпу, укромное ущельице между бревнами и домом. И снова ощущаю горячие губы и прелесть упругого тела, и в душе снова вспыхивает непостижимо радостная, мучительно-восторженная любовь…
Где вы все, любившие нас?
Куда унесли вас студеные ветры?
Была у меня когда-то славная, добрая тетя Нюра. Долговязая, тощая, она казалась мне красавицей. Среди наших родных она славилась умением стряпать необыкновенные вкусные пироги. Мужем ее был мой дядя. Дядя Вася Гурин. Он пил частенько и пьяный обижал тетю Нюру, но я все равно любил дядю Васю. Был он красивый: усищи, глазищи, ручищи у него — одно загляденье.
Мне было лет шесть, когда произошла история с пирогом. Кажется, отмечали день рождения дяди Васи. Много родственников собралось тогда в небольшом домишке Гуриных.
Помню, в открытые окошки так и пыхала жара, и мои родичи не знали, куда от нее деться. В палисаднике под березами расстелилась черно-золотая сеть из теней и бликов.
Стол окружили приодетые мужики и бабы. Так они называли сами себя.
Ломовые извозчики, пимокаты, водовозы, грузчики, мясники — усатые, бородатые — вот кто пришел в гости к дяде Васе. Они еще были трезвыми и поэтому говорили степенно, говорили о ценах на овес, на муку, на сено. Взрослый Христос и Христос маленький на руках божьей матери и разные другие святые смотрели на них с икон, стоявших высоко в углу на божнице.
Дядя Вася разливал пока еще по небольшим чаркам водку из большущей четверти.