«Подчиняюсь воле наших колхозников и готов пойти на самую простую работу. Буду рядовым…»
«А что, если сторожем? Пойдешь?»
«С превеликим удовольствием!»
«А если к Лукьянову? Огородные канавы очищать от ила?»
«Посчитаю за честь!»
И вот уже входят те, кто ждал своей очереди. Первыми появились Черноусов и Ефименко. И если Лукьянов и Крахмалев нарядились в расцвеченные русские кафтаны, то елютинские молодцы были одеты в казачью форму. На них были новенькие, отлично сшитые бешметы, поверх бешметов — затянутые поясами черкески. На брови надвинуты кубанки с огненными верхами, за могучими спинами картинно повисли синие башлыки. В казачьем одеянии схожесть Черноусова и Ефименко была настолько невероятной, что Щедрову показалось, будто у него двоилось в глазах.
«Ну, молодцы-кубанцы, что скажете?»
«Антон Иванович, мы готовы! Уходим добровольно. С глубокой убежденностью в своей непригодности и с верой в светлое будущее».
«Хвалю! Куда же вы теперь решились определиться?»
«В кукурузные звенья рядовыми!» — дружно и в один голос послышался ответ.
«Смотрите, ребята, не подведите!»
«Рады стараться!»
Вошли Аничкина и Марсова, а Щедров их не узнал, ему показалось, что к нему неведомо откуда пожаловали монашки. В длинных, до пола, черных платьях, в белых, туго затянутых платочках, шеи наглухо закрыты тоже белыми воротничками, а на лицах — ни краски, ни пудры. Их кроткие, почти святые взгляды даже смутили Щедрова.
«Антон, не верь Калашнику, когда он говорит, что я еще могу трудиться на комсомольской ниве, — тихим голосом заговорила Аничкина. — Ничего он не понимает. Я с радостью уступаю дорогу молодым!»
«Милая Леля, я знал, что ты сознательная, что тебя воспитал комсомол, и я рад за тебя».
«Дорогой Антон Иванович, и я совершенно согласна с тобой, что наша газета печатает не то, что нужно, что она не является боевым органом райкома, — сказала Марсова, скромно глядя на Щедрова своими почти святыми глазами. — Поэтому я добровольно ухожу с редакторского поста и говорю: дорогу настоящим журналистам!»
«Молодец, Раиса! — сказал Щедров. — И как же идут тебе и это скромное платье и этот белый платок!»
В кабинет входят Логутенков и Листопад. На них широкополые бурки и седые полковничьи папахи. Затем появляются еще какие-то люди, которых Щедров не знал. И вот своей спешащей походкой входит Рогов. У него счастливое, улыбающееся лицо. В отличном костюме, в шляпе, с макинтошем на руке, Рогов пожимает Щедрову руку и говорит:
«Друг мой, Антон Иванович! Друзья мои, это же прекрасно! Как прекрасно нам всем сознавать, что все мы делаем одно общее добро. И я, и вот Логутенков с Листопадом, и Аничкина, и Черноусов с Ефименко, и даже красавица Марсова, и все те товарищи, которые еще сидят в приемной и ждут своей очереди, — все мы нашли в себе мужество, чтобы прийти к тебе, дорогой Антон Иванович, и сказать: мы все поняли, так что считайте нас уже полностью осознавшими!»
Щедров протер глаза и посмотрел на дорогу. «И что за чертовщина лезет в голову!» В приспущенное стекло веяло свежими запахами молодой травы. Солнце уже вблизи горизонта окрасило лучами плотные слои облаков.
«И надо же так размечтаться, — думал он, снова прислонившись к дверце. — Нет, Щедров, не жди и не надейся, никто к тебе не придет».
— Антон Иванович, ты что задумался? — спросил Ванцетти, которому наскучило ехать молча. — О чем?
Лезут в голову разные мысли.
— А можно спросить?
— Спрашивай.
— Я люблю стихи. Читаю вслух, а иногда и сам сочиняю. Так, для себя. Вообще слог у меня есть, схватываю быстро. Еще когда возил Павла Петровича Солодова, я сделал запись о Литвиненко. До укрупнения в Елютинской в колхозе «Ударник» был такой председатель. Грубиян, матерщинник, колхозников держал в страхе. Вот я и расписал того Литвиненко в натуре, как есть. Изобразил не стихом, но художественно. Даже походку описал. Прочитал Павел Петрович и похвалил. Вот тогда-то Павел Петрович и порекомендовал мне делать художественные описания тех руководителей, с какими мы, бывая в станицах, встречались. Пригодится, говорит, для истории. Нас, говорит, не будет на свете, а записи сохранятся, и те, кто их прочитает, узнают, как мы жили. Яков Поликарпович Прокофьев тоже одобрял. Он мне сказал: пиши, горячо поддерживаю. Пиши, говорит, Ванцетти, не зевай, обо всем пиши, что видишь, не пропуская ничего. В Древней Руси, говорит, записи делал монах Пимен, и мы, потомки, ему благодарны. Вот ты и будь нашим Пименом, и пусть твои тетрадки хранят правду для грядущих дней. А Андрей Савельевич Пономаренко и не одобрял и не запрещал. Писатели, говорил, стоят на позициях социалистического реализма и подчиняются только велению своего сердца. Так и ты действуй: велит тебе твое сердце — пиши, не велит — не пиши. А вот при Коломийцеве записи пришлось прекратить. — Эта твоя писанина, — говорил Коломийцев, — есть не что иное, как вынесение сора из избы. Ты этими своими записями умышленно подрываешь авторитет руководящих товарищей, а их авторитет надо беречь и укреплять.
— Описываешь только плохих руководителей?
— Зачем же только плохих? Всяких. И объективно, правдиво. Какой есть человек, таким я его и изображаю — беспристрастно.
— А секретарей райкома описывал?
— А как же! Всех описал. И Коломийцева…
— И меня уже описал?
— Еще не успел. Вот и хотел тебя спросить: вести мне в дальнейшем записи или бросить это занятие?
— Думаю, что на этот вопрос лучше всего ответил Пономаренко: подчиняйся велению своего сердца. Что оно тебе говорит, так и поступай.
— Это я понимаю. Но все же… Прочитал бы?
— Если доверишь — прочитаю.
На этом разговор оборвался. Машина въехала в Усть-Калитвинскую.
— На квартиру?
— В райком. Машину можешь ставить в гараж.
Вечером, когда над станицей уже густели сумерки, Щедров просматривал в райкоме письма, оставленные в папке Любовью Сергеевной, вошел Ванцетти и, смущаясь, положил на стол две толстые тетради в помятых дерматиновых обложках.
— Мои писания, — сказал он. — Почитай, Антон Иванович. Может, все это ни к чему? А может, понравится?
Тетя Анюта принесла ужин, поставила сковородку, тарелки и подсела к столу — не хотелось уходить. Щедров ел картофельное пюре и зажаренную на сковородке рыбу. Тетя Анюта смотрела на своего постояльца добрыми глазами и говорила, что пока тот ездил по району, она сама, ее сын Илья и внучка Ульяна соскучились по нему.
— Хотел вернуться быстрее, да не получилось.
— А как тебе, Иваныч, ездилось? Чего больше насмотрелся — хорошего или плохого?
— Довелось повидать всякого. — Щедров вилкой разломил головастого, отлично на сливочном масле подрумяненного карпа. — Но больше плохого.
— Отчего ж так?
— Видно, оттого, что мы плохо работаем.
— Может, до тебя плохо работали? — поправила тетя Анюта. — Ты ж в районе недавно… Ешь, ешь рыбку! Этих серебряных красавцев принес Илюша. У него на ферме пруд чистили, воду меняли. Хорошо рыба перезимовала, жирная. — Тетя Анюта помолчала, кулаком подперев щеку и задумчиво глядя на Щедрова. — А в райкоме без тебя, Иваныч, все шло как и полагается. Дело сорганизовал Толя Приходько. Бедовый парень!
— Зачем же Толя да еще и парень? — спросил Щедров. — Правильнее и лучше — секретарь райкома Анатолий Максимович Приходько.
— Для других пусть он будет Максимычем, а для меня Толя. Ить я в бабушки ему гожусь. Скажу тебе, Иваныч, сильно понравился мне Толя Приходько. И откуда прибыл к нам такой молодец?
— Приходько свой, можно сказать, доморощенный, из Старо-Каланчевской, — с улыбкой на небритом, усталом лице сказал Щедров. — Был в «Октябре» секретарем парткома.
— Боевитый! Я на него даже удивляюсь. Все у него ладно получается. — Тетя Анюта помолчала, подумала, что бы еще можно сказать о Приходько. — Через то и Люба не сидела без дела. Толя или попросит, чтобы она связала его по телефону с тем-то и тем-то, или чтоб вызвала к нему такого-то с докладом. Весь день идут и идут к нему в кабинет, и каждый по важному делу. И все вопросы Толя решает без волокиты. Ить молодой еще, а какой, скажи, бедовый да башковитый!
— Приходько — секретарь райкома, ему таким и надлежит быть, — рассудительно сказал Щедров. — А что молод — это как раз и хорошо.
— Полотенце расстели на колени. А рыбью голову не откладывай, голова у карпа вкусная, — советовала тетя Анюта. — А я и тебя помню совсем еще молоденьким, наверно, почти тех же годов, что зараз и Толя. Так ты, Иваныч, тоже тогда был из тех, из боевитых. И все это, вижу, у тебя осталось. Беспокойный!
— Ох, смотри, Егоровна, перехвалишь нас с Приходько. Вскружатся от похвалы наши головы!
— Я не хвалю, а говорю то, что есть. Повидала я разных секретарей и могу сравнить. Про тебя помолчу, а про Толю скажу: такого дельного, как Толя Приходько, я еще не видала. Не шумит, не кричит, с людьми обходительный. Помню, вот точно таким был мой покойный Илюша. — Тетя Анюта помолчала, вытерла платочком губы. — Возьми того же Сухомлинова. Человек немолодой, старательный, а дело у него не спорится. Много горячится, сильно беспокойный. А Толя завсегда одинаковый — не вспыхивает и не потухает.