Веселый разговор был в полном разгаре, когда к лиловому клену подошел Воронцов. Симон обалдел, увидев его. Так ведь это тот самый русский, с которым познакомил его Морен на демонстрации в Париже!
Симон пристально посмотрел на Андрея, чуточку еще сомневаясь, потом спросил:
— Извините, месье, вы никогда не бывали в Париже?
— Да, когда-то бывал. — Андрей уселся рядом с Галиной.
Воронцов сам ни за что не вспомнил бы этого подвижного, веселого парня с большим ртом и вьющимися, иссиня-черными волосами. Вопрос заставил внимательнее присмотреться к парню. Почему он спрашивает о Париже?
— Так, может быть, вы помните Шарля Морена? С завода Рено.
Как не помнить Морена! Андрей дружил с ним целый месяц. Неужели Симон тоже знает Шарля? Где он, как он живет?
Симон вскочил на колени, схватил Андрея за плечи. Он чуть не опрокинул все, что приготовили для пикника. Ну просто одержимый! Разве месье Воронсов не помнит Плас де Конкорд — Площадь Согласия?! А демонстрация, а привет Москве от двух веселых французов, а еще…
Гильом едва успевал переводить.
Андрей тоже наконец вспомнил. Они разговаривали тогда с Шарлем на тротуаре, а его приятель глазел на девчат-демонстранток, ни одну не оставил в покое. Так вот он каким стал, вот где довелось им встретиться! Тогда Париж демонстрировал в честь Народного фронта, в честь победы на выборах.
— Народный фронт! — Симон скривил губы. — Вы знаете, что они с нами сделали? Вот что! — Он вывернул карман блузы и окрутил его в жгут — так отжимают полотенце… Вот что сделали — вывернули и скрутили… Нас вместе с испанцами предали всякие даладье, бонкуры и прочие. Если бы этого не случилось, Гитлеру не видеть бы Франции как своих ушей. Уверяю вас в этом!.. Французскую компартию запретили как раз перед тем, когда надо было сражаться с ботами… Но нас тоже голыми руками не возьмешь. Если кто и сражался с немцами, так это коммунисты…
Гильом добавил:
— Один поляк мне рассказывал в лагере. Варшаву тоже защищали главным образом коммунисты, когда Гитлер напал на Польшу.
— Ясно. Как же может быть иначе… Давайте выпьем за нашу встречу, месье Воронсов… Вот когда мы дрались в Испании…
Было всего два алюминиевых стаканчика. Их наполнили и, конечно, передали русским друзьям. Но Симону очень хотелось чокнуться и выпить вместе. Симон уж что-нибудь да придумает! Он заставил Гильома налить ему вина в пригоршню. Подставил руки с таким видом, будто собирался умыться вином. Вино вытекало, но Симон все же успел «чокнуться» и хоть несколько капель да выпил. Андрей спросил:
— А вы успели побывать в Испании?
— Разумеется! Я еще там встречался с немцами… Против нас дралась их дивизия «Кондор». У этого кондора мы пообщипали перья. Знаете, с какой песенкой мы ходили в атаку? Хотите, спою?
Симон ни о чем не говорил без задора. Он непрестанно искрился, бурлил, постоянно был наполнен ощущением кипучей жизни.
— Хотите, спою? — повторил он и запел:
Над Неаполем солнце жгуче,
Как глаза моей милой,
Как глаза моей милой,
У Неаполя море сине,
Как глаза моей милой…
Как глаза моей милой…
Симон посмотрел на Галину. Она вынула шпильки, и косы упали ей на колени. Вероятно, тяжелые. Нет, у нее карие, темные глаза. Но Симон все равно поет про ее глаза:
На бульварах в Неаполе пальмы бросают тени,
Как ресницы на глаза моей милой,
На глаза моей милой…
Никто не понял слов песни. Симон объяснил — этой песне научили их итальянцы из бригады Гарибальди. Симон перевел содержание песенки Гильому, Гильом передал русским.
— Мы пели ее в Интернациональной бригаде…
Андрею давно не было так хорошо. Симон умел создать настроение. Куда-то отошло постоянно гнетущее ощущение внутренней скованности, которое не оставляло его в продолжение долгих месяцев плена. Оно редко его отпускало. Что бы ни делал Андрей, о чем бы ни думал во сне или наяву, это ощущение не исчезало. Словно он постоянно дышал несвежим воздухом, будто постоянно испытывал кислородное голодание. Сейчас Андрей будто вздохнул полной грудью.
— Знаете что, — сказал он, — сейчас мы тоже в Интернациональной бригаде. — Андрей лежал на траве, закинув руки за голову. — Я не был там, ни в Теруэле, ни в Аликанте, но борьба продолжается… Мы — интернациональные солдаты, попавшие в окружение.
— Верно! Верно! — воскликнул Симон. — Мы продолжаем то, что начали в Интернациональной бригаде в Испании. Тогда нас продали, предали… И еще раз предали в эту войну. Я говорю о Петэне, о Черчилле. Каждый делает по-своему. И все-таки мы своего добьемся. Не правда ли, месье Воронсов?
Андрею нравился непоколебимый оптимизм Симона. Разве сам он, Андрей, не оптимист? Конечно! Невзирая ни на какие удары судьбы. Может быть, только более трезвый.
— Конечно, добьемся, Симон. Все вместе. Скажите, среди французов в лагере есть офицеры? Вообще люди, знающие военное дело.
— Нет, месье Воронсов, у нас большинство офицеров оказалось на стороне Петэна, им удалось переправиться в неоккупированную зону Франции. Главным военным специалистом у нас считается вот он, Гильом. Бывший сержант и подрывник.
— Да, — сказал Гильом, — я воевал под Аррасом. Меня там и ранили. Недалеко от дома.
— Смогли бы вы возглавить небольшую группу, — обратился Андрей к Гильому, — но так, чтобы предварительно обучить ее? Чтобы люди умели стрелять, метать гранаты. Это первое, что надо.
— Из наших ребят каждый умеет это делать, — сказал Симон. — У нас нет офицеров, но все, кто попал в Германию, почти наверняка солдаты. Другие научились в маки. Мужчин во Франции сейчас вы не найдете — они либо в Германии, либо в горах. Это только меня сцапали совершенно глупо. Попал в нелепую облаву в Париже. Всех задержали в метро. Там были почти одни женщины и всего несколько мужчин.
Гильом не утерпел и сказал:
— Вот где тебе было раздолье!..
— Отстань! Тогда мне было не до этого. У меня за поясом и штанах лежала пачка «Юманите». Экземпляров двести. Вы представляете, что это значит — потерять двести экземпляров газеты.
— Но ты же вышел из положения, Симон.
— Конечно! Пока сигарные этикетки[11] проверяли документы, я познакомился с одной девочкой. Она согласилась вынести из метро газеты и раздать их своим знакомым. Сначала мы запрятали газеты в трубу. Нас долго держали возле метро перед тем, как пришли машины. Я видел, как моя новая знакомая вновь спустилась в метро и вышла обратно. Она подмигнула мне, что все в порядке. Я уверен, девчонка доставила «Юманите» по назначению.
Андрея интересовало все, что происходит на белом свете за пределами пуговичной мастерской, куда затиснула его судьба. До сих пор он мало что знал о сопротивлении во Франции, в Германии, в других европейских странах, порабощенных фашизмом. Значит, подполье существует, живые борются, и примером этому служит хотя бы рассказ этого французского парня… Жаль, что рассказывает он слишком мало и скупо.
Если можно так сказать, Андрей впитал в себя интернационализм с молоком матери. Любую неудачу революционного движения за рубежом он переживал как собственное большое несчастье. Разве только в одну Германию собирались ехать ребята из комсомольской ячейки? А Китай?.. Сколько волнений вызвали кантонские события! Андрей вспомнил, как ходили они в какой-то театр, несколько раз на одну и ту же пьесу только из-за одной полюбившейся им фразы. Герой пьесы под аплодисменты зала говорил: «Если придется мне умирать, я мечтаю умереть где-нибудь на баррикадах Бенареса». Не все даже знали, где такой Бенарес, — где-то в Индии. Но он был символом баррикад мировой революции, за которую каждый готов был сложить голову.
А приезд иностранных делегаций! Обычно они приезжали в Международный юношеский день. Встречи с ними превращались в праздник. И наиболее горячие, нетерпеливые ребята допытывались — почему, ну предположим в Бельгии, во Франции, комсомольцы не устраивают революции. Пусть начинают. Русские комсомольцы поддержат. Будьте уверены! В знак международной солидарности носили юнгштурмовки, перетянутые портупеями, — их переняли у красных фронтовиков Германии. Да и в ударных бригадах работали тоже во имя мировой революции. Считали, что у себя уже дело сделано, хотя и сидели сами на тощем пайке. Невозвратное, пылкое комсомольское время!..
Когда стал взрослее, трезвее, — интернационализм проявлялся иначе. Андрей вспомнил свою тайную зависть к Ван-ю-шинам — Ванюшиным, тайком уезжавшим в Китай, или к закадычному другу Губенко, ставшему испанским летчиком Мигуэлем Фернандесом. Андрей тоже просился в Испанию, но его не пустили, мобилизовали в армию.
Когда началась война, у Андрея в душе произошел будто какой-то надрыв: как же так — уж слишком просто фашизм захватывает европейские страны. Возникло сомнение — не слишком ли много надежд возлагалось на международную солидарность… Где она? Французы не пропустили оружие в республиканскую Испанию, а вскоре сами оказались под пятой Гитлера. И что получается? Где же те итальянские, немецкие, французские комсомольцы, которые клялись и, подняв кулак, говорили по-испански: «Но пасаран!» — они не пройдут! Значит, надеяться надо на самих себя. Андрей так и воевал в Финляндии, сражался с первых дней Отечественной войны на Западном фронте, отступая до самой Тулы. И он ни разу не слышал, чтобы где-то в Европе прозвучал лозунг «Руки прочь от Советской России!», как это было в гражданскую. Нет. Не вышло и так, как уверял какой-то писатель, — через двенадцать часов после начала войны произойдет мировая революция. Кто он такой, этот резвый писатель? Бодрячок! Мировой революции не произошло ни через двенадцать часов, ни через двенадцать месяцев. Но… Симон говорит о таких вещах, от которых становится светло на душе. Андрей опросил, зная наперед ответ француза: