Рассказы и повести
Сколько лет я вижу из окон ротного зала горбатую булыжную мостовую, обшарпанную толстенную стену двухэтажного торгового ряда и серый латаный мешок продавца семечек на углу. Плечистый безногий инвалид в дырявой гимнастерке или ватнике дремлет на культях, обтянутых желтыми засаленными кожами, или пьяно сипит:
— Пятнадцать ранений хирург насчитал! Две пули засели глубоко, а храбрый моряк все в бреду напевал!.. Дорогие граждане и гражданки, купите семечки у инвалида войны!
Центральная часть города на одном уровне с нашим училищем, окраинная — глубоко проваливается к гигантскому оврагу, ее хорошо видно из окон: кривые улочки с чугунными водяными колонками, заборы и плоские железные крыши. Кое-где на крышах можно увидеть старый герб города: три железные рыбины сошлись мордами на флюгере. Эти рыбины — стерляди и должны, согласно гербовому уложению, «означать великое сей страны изобилие…». Ближе к оврагу приземистые купеческие особнячки из кирпича, какие-то бочковатые, насупленные, теряются в деревянной слободе.
Весной окна в нашей спальне распахнуты. Теперь, после отбоя — ослиных, осточертевших звуков трубы, — мы не спим. Мы слушаем эту жизнь за стенами училища: голоса, смех, шум автомобилей, шорохи молодой листвы. И хмелеем от свежего весеннего воздуха. С Волги прорываются пароходные гудки. С уличными огнями вздрагивает и движется потолок. Смутные, неосознанные, но очень приятные и ласково-тревожные чувства отгоняют сон.
Я думаю об экзаменах и о том времени, которое наступит после. Целый месяц свободы! Неужели это возможно? Как же счастливы люди там, за стенами! У них все дни свои! А девушки? Ведь в них все необыкновенно! И я вспоминаю, как целовался на зимних каникулах с Ниной Глазуновой. Какой же это был Новый год! Ночь безлунная, но совсем не темная от выпавшего снега. Воротничок ее шубки припорошил снежок. Как жмурилась она, когда я целовал ее! Как вздрагивали ресницы, как слабела она! И как задыхался я и бормотал, сам не помню что. Как пахучи, мягки и податливы были губы! А как светился снег в парке! Сугробы смутно мерцали в темноте. Ветер толкал деревья. И белой завесой осыпался снег. И косо, крупно падал под фонарями, забеливал вытоптанные тропинки…
Только себе я могу признаться, что я очень дурной человек. Я влюбляюсь часто и горячо. Я совсем непостоянный. Я несерьезный, вздорный…
Я натягиваю повыше тонкое казенное одеяльце. Закладываю руки за голову. И лежу, лежу без сна, захваченный мыслями. Конечно же, если бы люди узнали мои поступки, они отказались бы от меня. Я уже давно составил список чувств, которые я должен подавлять. Я должен следовать примеру стоиков. Они умели властвовать над своими страстями. А я? Ни одного чувства еще не смог вычеркнуть из своего списка, а ведь он написан уже как восемь месяцев. Я испорченный человек. Я загублен слабостями. Я недостоин дружбы, доверия…
И я вспоминаю, как в первый год войны влюбился в маленькую шестилетнюю девочку. Мне было тоже шесть лет. Разумеется, я ничего ей не говорил. Просто везде был с ней. Нашу семью эвакуировали в Сибирь, туда же приехала семья этой девочки. У нее были рыжеватые кудряшки, загорелые гладкие руки, совсем непохожие на мои исцарапанные и грязные. Я не смел рта открыть и сносил все ее шалости. Но однажды она сказала:
— Я тебя поцелую.
У меня так заколотилось сердце!
Грудь стала большой, и там гулко-гулко колотилось сердце. Ноги подкашивались. Я побежал к своему самому надежному укрытию — пристройке дома, принялся поправлять лестницу, и в этот миг она обняла меня за шею и, смеясь, поцеловала. Я вырвался и влез на крышу. Руки у меня дрожали. Она попробовала влезть и испугалась: лестница качалась. И она села на ящике караулить меня, но ей наскучило ждать, и она убежала. Я слышал, как звенел ее голосок. Она играла в классы со своими подружками.
Я вспоминаю, как несколько часов просидел на крыше. Как колотилось сердце! Это было неведанное состояние! Я боялся пошевельнуться. Что-то могучее, светлое обрушилось на меня…
С крыши открывалась степь, с одной стороны уже иссиня-темная и глухая, а с другой еще освещенная ясным небом. Во все глаза я смотрел, как разгорается вечерняя заря. Я впервые увидел такую зарю. Все в те мгновения было иначе.
Алая краска выше и выше захватывала беловато-лазурную часть неба. Растворились в сумерках и смолкли последние жаворонки. Степь вдруг дохнула знойным ветром. И в этом ветре я отчетливо уловил ароматы нагретой земли, сена, болотец и вдруг очень сильно запахнувших цветов. Утихли воробьи под карнизом крыши, и тополиная аллея у дома налилась чернотой. Мама позвала меня, я отозвался, а сам не мог унять своего сердца. Неведомые, неиспытанные чувства будоражили меня…
Разве самому себе я не смею признаться? Я человек без воли. У меня нет твердости в характере. Женщины — это позорная слабость. Настоящий мужчина должен знать свое дело, служить ему. Женщины не способны отвлечь его. Это у слабых, дряблых и похотливых людей все интересы в женщинах. И вообще, что значит женщина? Это развратно, гадко говорить сразу о многих женщинах. Должно быть имя, которое я стану боготворить. Я встречу одну, полюблю одну и никогда не увижу никого, кроме нее. А я? Я?!
И я вспоминаю, как десяти лет в самом младшем классе Суворовского училища влюбился в цирковую наездницу. Нас повели всем училищем на цирковое представление. После казармы на нас обрушились свет, музыка и каскады номеров. Эта девочка, почти девушка, с полными, но ровными, плотными ногами (это сразу поглотило мое воображение), занималась вольтижировкой. Она вспрыгивала на круп лошади и стояла, балансируя руками. У нее было круглое смеющееся личико, ловкие, быстрые ноги в красных гусарских рейтузах и волосы, гривой рассыпанные по плечам.
Ах эти ноги! Как гадко смотреть и думать о них! Я испорчен вконец. Даже сейчас не могу не думать о них!..
От колен они расширялись. Как волшебны линии этого расширения, изгибы бедер, переходящих в овал зада. Что именно гадко — то главным образом и занимает мое воображение. Не губы, не глаза, в которые я шептал бы стихи, а смело выдвинутый назад, уже развитый в полную меру зад. А как одуряюще прекрасно он раздваивался в седле! Как неожиданно толстели бедра, напирая из рейтуз, как отделялся стан от этой тяжести внизу!..
Ни одного номера я больше не помню, хотя ребята с неделю пересказывали их друг другу или неуклюже и беспомощно пытались повторять.
В моем сознании вспыхивают огни, гремит музыка и нарядная девушка в низеньких сапожках с маленькими шпорами взлетает на круп грузновато-замедленно галопирующей вороной кобылы.
Много лет спустя я узнал эту девушку в ренуаровской работе «Танец в Бугивале». До чего похожи!
В темноте у меня разгораются щеки. Я приподымаюсь и поглядываю на ребят. Уже шесть с лишним лет мы неразлучны. Какой же стыд, если они узнают! Нет, надо читать тот список дурных чувств каждый день непременно. Тогда я проникнусь отвращением к этим пагубным и низменным порокам. Кто меня ими наделил, за что?! Нет, нет, я стану волевым, твердым и мужественным. Ни одна женщина не сможет тронуть меня…
А тогда, в следующее увольнение в город, я нашел афишу цирка и узнал, что девушку зовут Валентина Заболоцкая. Сколько же в своих мечтах я скакал рядом с ней! Как удерживал от падения и осаживал норовистых лошадей! Как близко я видел ее черные задорные глаза! И эти проворные ноги! Отчего они так беспокоят? Даже сейчас, много лет спустя, мне не по себе. А тогда… тогда я сгорал от стыда и мучительного счастья в своей жесткой солдатской койке. Лишь ночами я мог оставаться наедине с собой. Сбоку бредил Стасик Фролов (он всегда болтает ночами), всхрапывал у окна Женька Быстров, и мерно сопели остальные тридцать воспитанников. Нас в третьем взводе было в тот год тридцать три. Включал свет дежурный офицер, обходил спальню, проверяя, как уложено обмундирование и все ли ремни повешены ровно и пряжками к дверям; будил обычно Генку Харитонова по прозвищу Швабра или Витьку Бонди за грязные сапоги. Витька называет все прозвища «псевдонимами», его «псевдоним» — Сергунчик. Без кальсон, в сапогах на босую ногу, совершенно обалделые от сна, они плелись в хозяйственную комнату и через минут десять возвращались, распространяя вонь технической смазки. В те годы вместо гуталина в хозяйственной комнате стоял бачок с солидолом. И снова я оставался наедине с цирком, запахами опилок и вольтами Валентины Заболоцкой. Мотался на проводе фонарь за окном. Черна и нескончаема была зимняя ночь за высокими овальными окнами. Бросая синие искры, грузно долбил стыки путей трамвай. На миг налетал призрачный отсвет вагонов, и снова чернели окна…