Нам мнится: мир осиротелый
Неотразимый Рок настиг —
И мы, в борьбе, природой целой
Покинуты на нас самих.
Ф. И. Тютчев.
Несколько лет тому назад я, еще не закончив образование, начал писать для одного модного журнала, выходившего под претенциозным девизом наподобие следующего: “Вы понимаете, что происходит”. Надо оговориться, что ни тогда, ни позже как раз никто ничего не понимал из того, что творилось вокруг. Вчерашние школьники и отставные военные, товароведы и прорабы, превратившиеся вдруг в “крепких хозяйственников”, воры вне всяких законов, сомнительные авторитеты и убежденные домохозяйки в мгновение ока наживали состояния; город лихорадочно реставрировался, а в раскрашенных граффити подъездах запахло сушеной коноплей. Шальные деньги кружили голову, и отнюдь не только тем, на кого просыпались сладостным и нежданным дождем. Они легко приходили в руки и исчезали тем легче, как дым. Их провожали рассеянными улыбками и о них не слишком сожалели. Все стало можно, все оказалось рядом.
Кухня, наша московская кухня — этот “английский клуб” застоя, парламент молодости, средоточие умственной жизни, — превратилась вдруг в скучную комнату для приготовления пищи. Ароматы таящейся под спудом свободы, пряные, волнующие ароматы откровений, мистических эманаций, полетов мысли и души, сменили запахи импортных полуфабрикатов, а священный чай стали заваривать прямо в кружках — тоже импортных, толстых, как ноги слона или поленья, поставленные вертикально. Воду для него кипятили в микроволновых печах. Переселения, отъезды следовали один за другим бесконечной чередой, и старым друзьям нельзя было больше позвонить, набрав, к примеру, 241…, а требовалось путаться в мудреных кодах экзотических стран, то и дело рискуя угодить к девушкам, для которых нет, так сказать, заповедных тем. Либо приходилось старательно выводить на почтовом конверте что — нибудь вроде: “Улица полковника Райналя, Лион…” (все это, конечно, по — французски).
Появились круглосуточные услуги и не закрывающиеся на ночь кафе, танцевальные заведения, которые пышно именовали клубами. Там, коротая свободные вечера, веселилась молодежь, и в самый глухой час ночи, когда шаги прохожего на пустынной улице раздаются за километр, заведения были полны беспечными людьми. В воздухе, повитом дымом модных сигарет, реяли соблазны и предчувствия, и даже девушки здесь оценивали себя баснословно, словно были принцессами исчезнувших королевств. Неистовствовала музыка, и люди, большинство из которых никогда не покидали пределов кольцевой дороги, ощущали себя причастившимися всех тайн огромного мира, по — прежнему парившего в безбрежности темных галактик.
Мой редактор, такой же, как и я, молодой человек — ниспровергатель устоев, которые, скажем прямо, пошли трещинами задолго до его рождения, и бунтарь, впрочем, в самом узком смысле этого слова, а заодно неистовый почитатель Набокова и Джойса, обрушивал на меня мутные потоки своих восторгов.
— Старик, — восклицал он, — ты только подумай! На десяти страницах описывается, как человек — не кто — нибудь, а человек — испражняется. И это прекрасно!
Как бы то ни было, я терпел подобные разговоры единственно потому, что обычно они скрашивались, вернее, смачивались чашечкой — другой превосходного кофе, который в редакционном буфете умели готовить выше всяких похвал.
Кроме того, как это делают все редакторы, он частенько вымарывал из моих репортажей именно те строки, которые мне нравились больше всего, и заставлял вписывать другие, писать которые я не имел никакого желания.
Именно в это время редактор был одержим новой концепцией нашего журнала — его владелец выкупил старое название, под сенью которого бывшие хозяева, наследники великих диссидентов, в протяжении всех мрачноватых перестроечных лет насаждали демократию с той же страстью, с какой некогда император Юлиан насаждал культ Диониса на просторах своей собственной, трещавшей по швам империи.
— К черту этот хлам! — кричал редактор. — Нам интересно все, что подсмотрено с черного хода. За что мы платим. Кто на что живет, кто с кем спит, кто чем болеет… Вот тебе вечные ценности, — неизменно добавлял он, устало отмахиваясь от табачного дыма, которым исходил я, словно был огнедышащим драконом, а не добропорядочным гражданином государства, обновленного до такой степени, что оно как будто уже не существовало. — Старик, пойми, побольше натурализма. Пора открываться.
Словом, это был человек восторженный во всех отношениях, больше всего на свете любивший здоровый образ жизни, на который у него не было времени, жену, которую боялся, и детей, с которыми не знал, что делать.
На этот раз нужно было как можно быстрее создать рубрику под названием “Мои неудачи”. Героями нового раздела, подробности которого, по мысли редактора, обязаны были завоевать внимание публики, должны были стать люди желательно молодые, испытавшие на себе все превратности липкого от крови, страшного и соблазнительного времени. Идеалом здесь мог послужить персонаж, который начал бы с того, что учился конструировать самолеты, а закончил — этакий несостоявшийся ученый — их продажей, в мгновение ока наживший миллионы, разорившийся и готовящийся нажить новые. Или нужно было создать героиню — молодую женщину, не желавшую жить на одно мифическое жалованье и потому прокладывающую сквозь Сциллу искушений и Харибду околичностей нелегкий, почти страдальческий путь, используя средства все без исключения.
Наш журнал являлся читателям еженедельно, а потому и несостоявшихся ученых или проституток — в прошлом балерин или студенток консерватории — требовалось множество. Спору нет, все они были рядом и дышали с нами одним и тем же губительным для любых легких московским воздухом, но все — таки, как ни крути, не так — то просто было откапывать каждую неделю по разорившемуся миллионеру.
Задача была поставлена — осталось найти пути для ее разрешения. Новое время требовало своих героев, вскормленных тяжеловесными, драгоценными секундами — по центу за штуку.
— Думай, старик, думай, — бросил на прощанье редактор. — Что делать, журнал должен быть интересным, — вздохнул он.
Вздохнул и я.
По дороге домой я, хмуро поглядывая по сторонам, проклинал в душе и редактора и миллионеров. Мимо, обгоняя грустные троллейбусы, мчались стаи автомобилей, произведенных ведущими фирмами мира, и в каждом из них сидело по миллионеру, а то и по два; на обочинах дорог в принужденных позах стояли вчерашние балерины, и тусклый свет ларьков бросал свои лучи на зеленое стекло пивных бутылок, которые миллионеры разорившиеся благодарно принимали из подрагивающих рук продавцов, наверняка сегодняшних студентов и миллионеров будущих.
Я мысленно перебирал своих друзей, приятелей и знакомых, но как назло никто не подходил в злополучную рубрику. Одни из них торговали родиной в рядах компрадорской буржуазии, искренне полагая, что недурно зарабатывают, другие, как бурлаки свои лямки, влачили безнадежное существование, все еще называясь государственными служащими, а третьи вообще ничего не делали, ни о каких миллионах не помышляли, студентами отродясь не состояли, но жили, как ни удивительно, лучше всех прочих, валяясь на продавленных диванах и поплевывая в потолок. “Проиграли мои уроды”, — цедили некоторые из них убитыми голосами, имея в виду одну известную футбольную команду, и было заметно, что при любой власти и при всякой погоде подобные огорчения останутся для них самыми болезненными.
Таким образом, все они хотя и не бедствовали, однако только еще готовились заработать свой первый миллион, а журналистика — не литература, и ее интересует результат — блестящий или смахивающий на катастрофу, а не какие — то там приготовления и нелепые планы. Стоит ли говорить, что я сам и того менее подходил на эту роль.
— О себе писать нельзя, — с досадой говорил редактор, хотя и разъезжал на автомобиле стоимостью в приличную квартиру и то и дело болтал по телефону сотовой связи, в то время как на его столе, размерами напоминавшем стол петербургского градоначальника начала века, рядами стояли обыкновенные аппараты, точно боевые машины десанта в парке воинской части ноль шестнадцать шестьдесят.
И это было то немногое, в чем я мог с ним согласиться: ни он, ни я не были созданы для подобных рубрик.
Поставив последнюю точку, я начинаю осознавать, что настает самое время рассказать о себе — благо это не потребует слишком много слов. Как и все остальные, сначала я родился, потом учился, как большинство. От матери я перенял привязанность к Исторической библиотеке и прочим книгохранилищам, а отец (конечно, бессознательно, как говорится на исходе века, генетически) возбудил во мне тайную страсть к одному напитку, который испокон — чего греха таить — надежно заменял многим из соотечественников и личную жизнь, и кодекс гражданских прав. Когда я достиг призывного возраста… На этом месте своей несложной биографии я обычно спотыкаюсь и не могу удержаться от того, чтобы передать слово одному несчастному нашему поэту, который исчерпывающе выразил самую суть этих вещей ровно за сто тридцать один год до того момента, когда я издал первый истерический звук под голубым небом земли.