Предварять первое русское издание Майкла Джиры сложно. Сложно по двум причинам. Во-первых, тексты такой энергетики и эмоциональной концентрации внове для русского читателя. Джиру невозможно вписать в какую-либо литературную традицию, пришпилив к нему внятную табличку с разборчивыми терминами. О Джире можно лишь предостеречь и предупредить: текст самодостаточен и — на первый взгляд — катастрофически деструктивен.
Подобные произведения завораживают, но их смысл и интенция всегда ускользают и не даются в первом приближении. Остается почти физиологическое ощущение, которое навязчиво преследует читателя, неосторожно открывшегося тексту.
Джира принадлежит к тем авторам, для которых язык — не способ жонглирования синтаксическими конструкциями, а скальпель, вспарывающий органику аутовосприятия. Мы имеем дело с отстраненным, почти лабораторным отслеживанием бесконечно самопожирающейся реальности, которая, подобно взбесившейся, сведенной судорогой мышечной ткани, вдруг начинает жить своей, никоим образом не контролируемой, жизнью, лишенной какой-либо логики, кроме логики пожирания и потребления.
Как читать Джиру, чтобы остаться невредимым? Тормозящий, спотыкающийся, сегментарный, членящийся, пузырящийся и то и дело сужающийся межстрочный поток может укачать и вызвать тошноту у «высокодуховноорганизованного читателя». Читатель же более искушенный и менее брезгливый без труда разглядит в Джире стальные и прекрасные отблески «театра жестокости», знакомые по Антонену Арто. В любом случае, читать Джиру надо так, чтобы «было мучительно больно». Позвольте ему заразить вас и интоксицировать — и тогда у вас получится рассмотреть нечто иное, кроме «шокирующих подробностей».
Вторая причина, по которой данное вступление писать трудно — фатальная тень, которая упала на перевод, помимо воли самого переводчика. Так вышло, что Андрей ушел из этой жизни — что называется, «по стечению трагических обстоятельств», едва успев закончить перевод. Ему было двадцать семь. И он был философ по образованию — и по сути. Поэтому для Андрея Джира был интересен прежде всего как человек «экспириенса», а его рассказы — как «практическая философия». Это и обусловило неординарность перевода. Андрей был предан остроте точного смысла, максимально приближенного к авторскому пониманию, сложные моменты обсуждались с самим Майклом Джирой, который с радостью воспринял сообщение Андрея о его работе над переводом.
Итак, вы поняли: текст, который вы держите в руках, требует некоторого эмоционального и интеллектуального напряжения. Его скрытая, тайная власть, его магия откроется только чуткому читателю, эмпатичному и готовому погрузиться в иную, галлюциногенную реальность. Вас ждет «контакт первой степени» с брутальной, неоднозначной, неоднородной, агрессивной и реактивной субстанцией. Удачи.
Анна Болотова
Гадкие лебеди
(от переводчика)
1984 год. Лос-Анджелес. Темный подвал, набитый жарой так, что заставляет вспомнить калифорнийскую пустыню, и душный, как газовая камера, клуб, в котором происходит некое действо, при ближайшем рассмотрении могущее быть названным рок-концерт. Два удара-залпа-выстрела, похожих на лязг цепей. Пауза. Еще два. Девушка опускает на клавиши застывшие растопыренные пальцы, как молот, высекая звуки, больше похожие на удары киянкой по крышке пианино. Звук замирает в тесном низком помещении гитарным железом по стеклу. Еще это напоминает завод, в котором обезумевшие прессы и станки раздирают металлическую плоть друг друга. Откуда и гордое слово — «индастриал». Хотя почему бы не поименовать это луддизмом — по имени английского рабочего XVIII века Неда Лудда, уничтожавшего ткацкие станки?
На низкой сцене., почти вровень и лицом к лицу с неподвижными слушателями — детина с рубашкой на поясе, белый, весь мокрый, со вздувшимися на лбу венами; его туловище болтается над сведенными коленями, как паста, складками выдавливаясь из поясницы, длинные жидкие светлые волосы заливают сведенное мукой лицо.
Еще два выстрела — и он кричит, словно обезумев от горя или страха, словно охваченный неконтролируемым взрывом злобы, словно одновременно подавляя рыдания и срывая в истерике голос:
Нет ничего,
Есть только ничтожество.
Подчинение означает: тебя убьют.
Ожидание — месть.
Разочарован — значит безумен.
Он — труп под простыней,
Несущий боль.
Секс превращает импотенцию в гниение.
Бессознательное подавление разлагает реальное.
Тебе не убить потребность в преступлении,
Ты отравлен страхом, тебе нужны условия,
Ты не можешь убить то, чего не видишь,
Ты не можешь представить того, чего не имеешь.
Ты не можешь стереть, пока не узнаешь.
Ты заслуживаешь большего.
Ты не можешь бороться, не чувствуя этого.
Послушание воздастся, если сделаешь все правильно.
Ты гниешь, когда прячешь свой страх,
Когда глотаешь боль, бережешь нервы…
Пользуйся правильно, или не чувствуй.
ПОЛЬЗУЙСЯ ПРАВИЛЬНО, ИЛИ НЕ ЧУВСТВУЙ.
Коротко об авторе. Родился в 1954 году в семье американской телезвезды и бизнесмена германских кровей. Подростком оставил родительский дом и несколько лет бродяжничал в компании хиппи. Потом очнулся — и не обнаружил у себя никаких следов памяти о том, что с ним происходило все эти годы. В 1983 году собирает музыкальную группу «Swans» («Лебеди»), и музыка становится его основным занятием — до сего дня. Правда, звучание меняется от радикально-революционного индустриального скрежета 1983–1985 годов («Мразь», «Алчность / Святые деньги», «Надзиратель», «Саундтреки для слепых») до торжественных, завораживающих и мрачных шаманских гимнов того периода творчества группы, который условно обозначается как «кроличья эпоха» — из-за рисунков с пасхальным кроликом в шортиках и с пионерским галстуком в оформлении альбомов 1989–1994 годов («Дети Бога», «Пылающий мир», «Белый свет из уст бесконечности», «Любовь к жизни», «Великий Аннулятор»). И, наконец, до «трансиндустриального кантри» или «западных par» образовавшегося после распада (или развода?) «Swans» проекта «Angels of Light» («Ангелы света»), где единственным постоянным участником является сам Майкл Джира.
Эта книга включает два сборника рассказов, время создания того и другого соответствует двум периодам в музыке «Swans».
Мы пришли из-за моря, наполнив его отбросами и отвращением.
И любую вещь, которую требовало наше дело,
Мы покупали, порабощали или крушили.
И теперь наши души обнажены, как рай, нами опустошенный.
И наградой нам — наше бессилие,
Данный нам дар — пустота.
Да простит Бог Америку,
И всех людей на этой Земле.
Да простит Бог руины жизней…
(«Бог любит Америку» / «Любовь к жизни»)
Так откуда вся эта жестокость? Откуда пустота, равно пугающая и завораживающая? Откуда бездонная, голая ненависть, переполненная самоуничтожением настолько, что кажется бессмертной, неуничтожимой, вечно возрождающейся в «объекте»? И откуда незримое, непостижимое предчувствие божественного, священного, над-человеческого в мире принципиальной деградации, ничтожества, растления?
Андрей Безуглов
Когда мою сестру выпустили из психиатрической клиники, она приехала ко мне — жить в покосившемся и облупленном доме с одной кроватью: я купил его на ту небольшую сумму, которую мне после смерти оставили наши родители. Сестра приехала однажды средь бела дня в такси, без предупреждения. Должно быть, инстинктивно чувствовала, что я приму ее. Не знаю, как и почему они ее выпустили. Может, больница была переполнена, и ее заставили нацарапать свое имя на формуляре, после чего просто вытолкнули ее за дверь. А может, сама улизнула, когда никто не следил (а кто хватится в таком месте?), — она никогда не рассказывала мне, а я никогда ее не спрашивал. Она снова со мной, и я был так рад, что боялся разрушить эту сказку вторжением реальности. Все время — с тех пор как ее, захлебывающуюся плачем и смехом, с вытянутыми ко мне руками, все еще покрытыми сверкающими алыми перчатками крови наших родителей, уволокли, — я чувствовал себя, как после ампутации: будто ее, безумную, брыкающуюся и визжащую, вытянули прямо из моих внутренностей.
Дом мой стоял у автострады, прямо под воздушным коридором международного аэропорта Лос-Анджелеса, среди скопления выложенных в строгом порядке правильных прямоугольников, напоминающих закопченную решетку. Верхняя, жилая часть прямоугольника громоздилась на крыше открытого гаража. Когда безжалостный хор взмывающего и падающего воя обрушивался на дом сверху, гараж начинал резонировать утробным лязгом, будто кастрюля, сотрясая хлипкие гипсовые стены и раздувая аккордеон низкочастотных звуковых волн, накатывающих сквозь тонкий деревянный пол.