Сальваторе Адамо
Воспоминание о счастье, тоже счастье…
Из душной клети бытия
Тебя, Магритт[1], окликну я.
Хоть знаю — ногти искрошит
Мне доводов твоих гранит…
Брюссель, франтоватый по случаю воскресенья, распустил по весеннему небу белых своих барашков. С макушки одной из берёз парка Камбр спорхнула какая-то птаха и замельтешила над неуёмным потоком машин и джогеров без устали нарезавших круги по бульвару, опоясывающему одноименное озеро с круглогодично нежившимися на нём дикими утками и лебедями, любителями каноэ и водных велосипедов. Просто Булонский лес с бразильским карнавалом в придачу, ни дать, ни взять, разве что, мельче всё, и в этом-то вся наша Бельгия…
Над круглой площадью, неподалеку от авеню королевы Луизы, птаха решает повернуть на север, к проспекту Ллойд Жоржа, упирающемуся в бульвар генерала Жака. Бросив взгляд в сторону нескольких отелей, выставивших на всеобщее обозрение своё фешенебельное благополучие, она продолжает полёт в сторону домов, чьи жалкие фасады укрываются за сочными и вызывающими красками, не гнушаясь ни сочностью оранжа, ни вязкой зеленью селадона, ни студеной синевой индиго, ни безнадежностью охры, полыхавшими на невесть откуда выглянувшем солнце. Всё вместе сливается в весьма пестрый, но на диву созвучный пейзаж.
Вакханалии красок вторит и разношерстность тамошних ремесел и торговли; лишь здесь и нигде более смогли усоседиться витрины набивщика чучел и филателиста, а чуть поодаль, в принадлежавший некой сатанинской секте домик вжимается мастерская по выделке змей, игуан, крокодилов и прочей всякой нечисти. Далее, два ресторанчика, один за другим: индийский Тадж Махал и мексиканский Эль Пасо; будь вы их завсегдатаями, то непременно встретили бы здесь, среди прислуги одних и тех же обладателей пейсов «по-брюссельски», сообразно времени суток и наплыву посетителей ряженых то в брахманов, то в пособников Сапаты… Ну, а не говорил ли я вам чуть раньше, что и в Брюсселе всё «как у людей»?..
В ряды того самобытного, трехэтажного жилья неожиданно втискивается поразительная для здешних мест конструкция. Не иначе как ошибка урбанизации, ставшая явной лишь по завершении строительства её последнего, шестнадцатого уровня: десятиэтажный блиндаж в виде куба, с натянутым на его маковку цилиндром, скорее напоминающим кусок камамбера. При высоте в шесть этажей, этакий и нарезать проще; берёте большой кухонный нож и дважды, посередке, режете на всю высоту под прямым углом, получаете двадцать четыре куска и пользуйте их хоть под жилые коконы, хоть под офисы, в выборе вы вольны…
Вольны, как тот воробышек, что с высоты своего полета разглядел и примерился к одному из двух окон шестнадцатого этажа, откуда открывается прекрасный вид на полупустынный, только что покинутый им оазис. На подоконнике одного из них, храбрясь, он и пристроился — там на свежий воздух был вывешен небрежно обернутый в мятую бумажку сэндвич, с филе «по-американски». Воробей беззаботно принялся клевать его прямо через обертку, не обращая никакого внимания на человека за стеклом; тот сидел спиной к дверям, и широко распахнутыми глазами смотрел в небо, изредка бросая взгляд на экран стоящего перед ним компьютера.
Заметив воробья, человек поднялся, но птаха тут же упорхнула.
— Эй! Да куда ж ты! продолжай… я не голоден.
Поздно, вставать не нужно было…
Во всех отношениях приятный молодой человек, без колебаний приносящий в жертву свой завтрак, тем самым затерявшегося, изголодавшего и продрогшего воробышка спасая, аз есмь.
Очень хорошо, что знакомимся мы с вами в столь подходящий момент проявления мною искренней, хотя, впрочем, и бесполезной щедрости. Птаху только вот бедную жалко; улетела, так и не поев. А я-то готов уж был пообщаться с ней на привычном для нее диалекте. Дай она мне лишь время манок схватить и трели подходящие подобрать, мне знаком язык всяких там… трясогузок, скворцов, кукушек, малиновок, обычных дроздов… и певчих… но только не американских!
Я и улетел бы с ней, так пронзительно ощущение себя во времени, когда приходилось слыть маленьким, не беспокоить взрослых… не мешать им чем-то очень важным заниматься.
Ну да, тем подарком, что невольно предстал пред вашими глазами, был я не всегда, долгое время не блистал ни умом, ни находчивостью, ни знаниями, ни статью, ни какими бы то ни было способностями, отличался лишь полным отсутствием себя самого, прозрачностью своей. Никогда не находился я там, где меня видели, что покруче хождения сквозь стены. Потому-то до последнего времени и представлял собой некое подобие хамелеона, подстраивался под предлагаемый извне декор, меняя восторженную влюбленность на летаргическое прозябание и допотопность растительного мира. Всё это в прошлом, бросил я теперь судьбе вызов, предпринял попытку переделать себя самого и шагаю по пути к успеху.
Сказать по правде, птаха эта отвлекла меня в тот самый момент, когда пребывал я на пороге весьма важного, но должен сознаться, и столь же предосудительного поступка. Возможно, самолично чуть не порушил профессиональное будущее свое, которым обязан… опять же, лишь себе самому… Вот и взвешивал я все за и против, силясь понять, следовать ли за той затей, что крутилась в моем мозгу и могла столкнуть меня назад, в небытие, откуда так долго я выкарабкивался…
Отчего сидит оно во мне и почему столь живуче непреодолимое это желание неоправданного риска?
Именно о том мне и хотелось поведать вам. Не из прихоти или тщеславия, но всего лишь по зову и тяге к ясности. Да и кто же лучше вас, дорогие мои читатели и читательницы всех мастей, свидетели стольких драм, укажет мне тот верный в похожей на шахматную игру жизни ход, что позволил бы избежать участи оказаться в ней побежденным?
Я вынашивал тайную мысль захватить вас с собой в Эн-Сент-Мартин, тихий городок при слиянии двух речушек, несущих свои воды под прикрытием довольно занятных названий, Эн[2] и Труй[3], в ту, в минувшую уже эпоху, когда их берега ещё не являли взору воскресных гуляк произведений современного искусства, по всей видимости принадлежащих кисти некого мясника, ныне выставляющего ту или иную часть женского тела — голову, грудь, бедра, ну и прочие там всякие органы — образчиками кровавого реализма…
«Э-эх, таки удрала!» — выдохнул Фернан Легэ и испустил дух.
Теперь уж и в самом деле было слишком поздно, душа его успела достичь пределов, кем-то прозванных мировым разумом, крохотной частицей которого она и являлась. С удушающей своей ролью веревка справилась сполна: сконфуженно свисавший изо рта Фернана язык и последняя, «вместо — по Брассансу — святого причастия», эрекция неопровержимо свидетельствовали о свершившемся факте повешения. На выщербленном паркетном полу валялся опрокинутый стул. Досталось и стулу; не совладав с непомерной тяжестью, тот разъехался, хотя стулом прослыл и добротным, и вес человека, пусть даже и вставшего на него, следовало бы ему выдержать. Наверное, расшаталась одна из его ножек, что и застало Фернана врасплох. С этой-то незначительной деталью видимо и связан был возглас досады, раздавшийся в тот самый момент, когда, чуть ранее Фернана, отдал богу душу стул, а значит вполне возможно, что Фернан согласен был не со всем и не вполне.
Он что, попробовать решил? Припугнуть хотел? Или все было по-настоящему? Насмеялся над врагами, прикинувшись внемлющим их требованиям уступить дорогу, но в последний миг успел пропеть: «Доволен был бы слишком ты, но той услады не получишь!»
Любитель сильных ощущений, он, должно быть, просунул голову в завиток им же самим привязанной к прочной дубовой балке веревки, как вдруг, хрясь! и душа вон; и из стула, и из Фернана. Не успел и пары слов черкнуть — ни прощения тебе, ни объяснения.
Фернан Легэ, владелец бюро ритуальных услуг, могильщик до мозга костей, на смерти наживавшийся и без малейшего сострадания над нею насмехавшийся, почил в бозе теперь и сам…
Что ж, мир сей покидают не одни лишь лучшие!
И вот я у его изголовья, при двух титулах: правой руки и будущего зятя. Всего несколько часов назад он ещё думал, что я женюсь на его дочери, но, как оказалось, в патетический тот момент руку её сжимал я в последний раз — очень скоро она остановит выбор на более подходящей, нежели я партии.
Когда обнаружившая его Зульма, домработница, отвела нас, меня и мадмуазель Легэ, на место драмы, последняя спросила сквозь рыдания, действительно ли он мертв. Не бросился я, дабы в том убедиться, грызть большой палец его ноги, хотя и рассказывал мне Фернан, что он в свое время проделывал подобные штучки.