Исаак Шапиро
Черемош (сборник)
Автобус давно отслужил свой срок, его латали, поили бензином и требовали работы. А он задыхался на малых подъемах, дребезжал немытыми окнами, под колеса ему всегда попадались то выбоины, то горбины.
Пассажиров бросало из стороны в сторону, но они привычно молчали, считая за благо, что движутся в нужном направлении, а не торчат на остановке.
За окнами справа, в прорези между вербами, иногда мелькали светлые полосы Черемоша и клинья песчаных кос.
Пассажиров было мало, и водитель по-человечески останавливался везде, где просили.
На одном из передних мест ехал старик. Белая, волнистая борода стекала от висков на зеленый китель. На колене у него отдыхала грузная пятерня. Не дай боже, сожмись она в кулак – от такой кувалды любой характер помягчает.
У раздорожья автобус притормозил. В раскрытую дверь сначала вошла палка, за ней из широкого свободного рукава вытянулась сухая рука. Затем появились капелюх с пером, киптарь с крупными кожаными пуговицами и холщовые гуцульские панталоны. Все это входило по частям, медленно и осторожно, и казалось таким хрупким, что водитель терпеливо ждал, пока новый пассажир усядется, и лишь тогда включил скорость.
Гуцул оперся руками на палку, из-под морщинистых коричневых век стал разглядывать попутчиков. Перо на шляпе трепетало при каждом взбрыке автобуса. Наконец по праву старшего спросил у соседа напротив: какие будут его года?
– Две семерки перевалило, – охотно откликнулся сосед.
– Хлопчисько… – гуцул поскреб в желтоватых волосках на подбородке. Помолчав какое-то время, он вдруг усмехнулся: – Вай-ле! – Кажись – тильки недавно ото було… А?.. Тильки недавно…
И тот, с волнистой бородой, закивал в согласии:
– Да… да… недавно…
И оба замолкли, каждый в думах о своем.
…Только недавно все это было…
…Только недавно…
Черемош зол до белого кипения. Стиснутый каменными берегами, он рвется вниз, бежит с гор, не в силах остановиться. Струи без устали ворочают по дну округлые булыги, а взвихренный песок шлифует их бутовые бока.
Лишь иногда течение замедляет бег, упирается в пороги, в крупные валуны, до бровей вросшие в русло. Вода покорно огибает лобастые гиганты и уже за их спиной начинает ворчать, возмущаться преградой. Но когда ей удается, она перекатывает прозрачный литой поток через лысый череп валуна, вспенивается воздушными кудряшками – и вновь как пришпоренная набирает скорость. То буйная, то присмирелая, река живет извечно заведенным порядком.
В начале весны, с первым пригревом, видны на склонах гор пятна проталин, дымится распаренная земля. Потом начинают скрипеть зажоры ледохода, шаркают на поворотах, крошатся о деревянные сваи.
Когда в верховье истаивают снега, река взбухает, разливается вширь и несколько дней утробно гудит мутный паводок, держа в тревоге подольные села. Случается, что паводок срывает в низину плоты, овец утащит, порушит прибрежное крепление или плетень разволочит, накидает мусор по огородам и – уймется, присмиреет. Только мостки на канавах торчат дыбом.
И снова в проторенном ложе спешит низкая вода. Снова выходят наружу гремящие заслоны камней и бестравые гравийные косы.
По времени года река меняет вид, лишь в одном постоянна: бросает воду в левую сторону и остервенело рушит берег.
Там, на узкой полоске, примостилась дорога. Единственная из урочища в прочий мир. Именно этот горловой участок долбит Черемош.
Конечно, следовало бы передвинуть дорогу подальше от бешеной крутоверти на безопасное расстояние, чтоб под колесами лежала надежная грунтовка, а не бревенчатые габионы. Но в считаных сантиметрах от проходящих машин, впритирку к бортам, уходит в небо отвесная скала.
Зовут ее – гора Васыля.
Гладкая сплошная поверхность, словно стена непомерного шкафа, нависла над рекой, и даже у самого беспечного шофера деревенеют желваки, когда проезжает под этой махиной.
А Черемош мчится в долину – мимо частокола смеричек[1] и зарослей дымчатой ожины,[2] повитой вьюном, мимо худощавых гуцулов в зеленых фетровых шляпах, проносится мимо отар, мимо Васылевой горы, – все мимо, будто единственная цель – быстрей достичь устья. Уже сбился голос, нет прежнего задора, белизна в бороде, а он торопится, Черемош. С разбега, головой вперед, вливается в гирло, в другое русло, бездумно смешивает свои струи с чужой водой и растворяется в ней. И это – конец. Нет Черемоша, пропал. И тень от облака, не ведая изменений, плывет уже в иной реке.
А прибрежные горы недвижны и безучастны. Солнце оттеняет их застывшие морщины и старческие складки. Иногда по каменной скуле кряжа скользит набрякшая хмара, но кряж равнодушен к любой суете. Миллионы лет отмахали над головой, выжгли, выморили тело, осыпалась шерсть, только подножье еще зарастает волохом буро-зеленых лесов да росные полонины[3] до краев налиты отрадной свежестью.
Лишь в грозу горы пробуждаются, подают голос, и слышно за дальним-далеко, как они возражают небу. Сполохи огня озаряют развалы туч, и в ответ на молчание горные вершины перекидывают друг другу мокрые грома.
Вершина Гаверла, вершина Туркул, Поп Иван, Сивуля… древние, в веках поседелые имена…
А Васылеву гору назвали недавно.
В сорок шестом, послевоенном году редко какой гуцул засыпал к ночи с легким сердцем. Смутная пора висела над крышами Прикарпатья. Аресты шли по всем селам в округе.
Слухи рождались двоякие: одни говорили – берут за связь с бандеровцами, другие считали – в Донбасс посылают, в шахте корячиться. Молодых искали, здоровых.
Собаки рвались с цепи, захлебывались яростным лаем. Бабы тотчас бросались к окнам, высматривали улицу, у чьих ворот качается беда, шепотом молили: Боже, оняца,[4] закрой им глаза на мою хату…
А пришлые уже тарабанили в чью-то дверь. И никакая сила, ни бартка,[5] ни ружье, ни молитва, ни батьковский маеток[6] не были защитой от тех, кто приходил забирать… Они заявлялись даже днем, врасплох и без промаха. Искали оружие, книги, листовки. Короткие сборы кончал приказ: «Гайда!» – и уводили к машине, под бабий вой и причитание.
А старшие гуцулы во дворах молча сжимали кулаки, и ногти оставляли в ладонях кровавые пятна.
Отец Васыля торопился предупредить, лицо блестело от пота. С порога, тяжело дыша, бросил слова:
– Васько! Тебя… спрашивали… Ховайся! До гор! В сиглу! Жевко![7]
Мать засуетилась собрать хоть какую-либо еду, но сын уже прихватил кожух, кучму[8] и вдоль плетня, задними огородами, пригибаясь к стерне, по ложбинке бежал к лесу.
Васыль не чуял за собой провины, но знал: когда приходят эти, в длинных шинелях, доверять надо только быстрым ногам.
Эти, в шинелях, не гнались. Понимали: ему и впотьмах каждая стежка сама под ноги ложится. Решили – придет час, вернется… Куда денется!..
В ясные дни с перевала Нимчич видно, как до конца земли тянется Черногорская гряда. А за ней сквозь дрожь марева, под самым небом синеет следующий хребет, должно быть, уже Венгрия. Прежде, бывало, деды ходили в те края потайным плаем.[9] Говорили, там, у мадьяр, легче переждать…
Но Васыль остался.
На склоне оврага, под искривленным ясенем, Васыль нашел гавру – медвежье логово. Облезлого хозяина убили года два тому, и обживать гавру было не опасно.
Васыль почистил новое жилье, окурил сосновым дымом, выстлал низ еловым лапником и сухой травой. Из жердей устроил лежак. А малинник, с поклеванной ягодой, что прикрывал вход, растеребил пошире, для света.
Поначалу Васыль перебивался лесным кормом: жевал смолу, собирал горьковатый дичок, последнюю голубику и орешки. Наловчился птиц подбивать, перепелов – поздышей, что в норах зимуют, особо выслеживал куропаток, держатся они выводком и к осени тяжелеют, теряют прежнюю прыть. В кожаном гаманце,[10] как принято, всегда хранились кресало и трут, но Васыль позволял себе костер, только в тяжелый туман или в полное безлуние, когда руку протянешь – пальцев не видать.
Одиночество не томило. Утих трепет, в лесной чаще пришел покой, и постепенно зародилась вера, что надо переждать, судьба образумится, вернет его к родному порогу, не погонит на Воркуту, на чужбине стратиться.[11]
У Васыля на ремне висел отточенный нож-складень. Когда унимался голод, Васыль, постелив кожух, подолгу сидел на солнечном припеке и, чтоб занять руки, вырезал тупоносые ложки. Скупо грело солнце, но он тешился податливым деревом и выписывал лезвием замысловатую резьбу на коричневом черенке.