Лесли Эпстайн
Сан-Ремо-Драйв
Роман из памяти
Лесли Эпстайн (р. 1938) — американский писатель, автор романов «П. Д. Кимераков», «Царь евреев», «Пинто и сыновья», «Пандемониум» и др. Он много лет руководит кафедрой литературного мастерства в Бостонском университете.
В послесловии к английскому изданию этого только отчасти автобиографического романа он писал: «Однажды я спросил моего друга, замечательного израильского писателя Аарона Аппельфельда, отчего он не пишет своей автобиографии, поскольку судьба наградила его таким ужасающим детством, какое только могло выпасть ребенку в XX веке. „Если напишу, — сказал он, — то больше не смогу писать романы“». Возможно, похожая идея и меня заставляла избегать в книгах всего личного. Вместо того чтобы писать о своем прошлом, я писал об истории, писал не о детях, а о стариках, не о своих злоключениях, а о страданиях индейцев и евреев. «Когда пишете, заглядывайте не в свое сердце, — говорю я озадаченным студентам. — Попытайтесь заглянуть в чужое».
В самом деле, Л. Эпстайн написал почти фарсовый роман о визите советской научной делегации в США во времена оттепели, страшную книгу о лодзинском гетто при нацистах, новеллы о впадающем в нищету старом еврейском музыканте, роман о фантасмагорическом Голливуде предвоенных лет, и «Сан-Ремо-Драйв» стал неожиданностью для него самого, оборвав работу над книгой «об американском архитекторе, чей памятник Муссолини ставит под удар всю еврейскую общину в Риме».
«В своих книгах я никогда не касался своей жизни. Думаю, я боялся разглядывать свое детство… из суеверного страха, что, если стану пить из этих колодцев, они пересохнут». Возможно, поэтому «Сан-Ремо-Драйв» — роман, а не автобиография. Многие приметы времени сохранены, сохранены некоторые контуры биографии автора — в частности, его отец и дядя, Филип (1909–1952) и Джулиус (1909–2000) Эпстайны, были знаменитыми и плодовитыми голливудскими сценаристами («Касабланка», «Янки-Дудл денди» и др.), и отец действительно подвергся преследованиям в период маккартизма и умер, когда Лесли Эпстайну было 13 лет, — но события личной жизни, представленные в романе, не воссозданы буквально, а чаще всего имеют характер синтеза, и особенно это относится ко второй части.
«Многие отмечали, — писал автор в английском предисловии, — что художник — тот, кто не потерял контакта со своим детством… Я не скажу, что художник — это человек, который погружается в то, что другие в себе подавляют. Это делают сумасшедшие… Художник не просто переживает свой опыт заново. Он придает ему форму».
Форма в данном случае не только позволила автору сделать личный опыт внятным для постороннего, но и вычленить из хаоса существования некоторые персональные истины. Писатель держится несколько отстраненно от своего лирического героя, романного «я», избегает прямых оценок, но, может быть, именно благодаря этому, помимо атмосферы времени и живых, порою ярких портретов, в книге складывается искренний, неприукрашенный автопортрет — терпимого, доброжелательного, не чуждого самоиронии человека.
В. Голышев
Э. Т. А. Гофман склонен был объяснять богатство своего писательского воображения в зрелые годы тем, что в детстве, будучи еще грудным ребенком, он несколько недель подряд путешествовал с матерью в почтовой карете и непрерывно впитывал — не понимая и не осознавая — быстро сменявшие друг друга разнообразные впечатления.
Зигмунд Фрейд, «Моисей и монотеизм»
1
Солнце было там же, где всегда, — высоко над головой, хотя именно в то воскресенье оно пробивалось сквозь тонкий слой облаков, расстелившийся по небу, как лист кальки.
Думаю, что это было в воскресенье: мы с Бартоном не в школе, а для лета погода чересчур прохладная. Несмотря на холод, я опустил верх «бьюика», который был у нас тогда, в 50-х. Мы ехали по запруженному прибрежному шоссе, и наш спаниель Сэм высовывался с заднего сиденья — нос кверху, уши завернуты встречным ветром. Брат держал его за поводок, чтобы он не кинулся под встречные машины при виде скунса или кошки — или серебристого дельфина, который выпрыгнет из затянутого дымкой океана. Наша мать Лотта сидела рядом со мной, придерживая косынку на перманенте.
— Хороший будет день, — объявила она, и молочная мгла на небе почтительно отплыла. Сразу же заблестели окна на холмах по правую сторону, подмигивая вдруг ставшему клетчатым океану.
— Нет, не будет, — сказал Барти.
Я взглянул в зеркальце: он зарылся лицом в собачий мех, и уши Сэма трепались прямо над его ушами. Я понимал, что говорит он не о погоде.
— Почему же такой пессимизм? — возразила Лотта, но в шуме ветра Барти вряд ли ее расслышал. — Рене рад, что мы приедем, и я тоже, и ты должен радоваться. Он чудесно готовит. Стряпал специально для нас. А дом его — просто маленькое чудо.
— Маленькое чудо на ходулях, — проворчал я.
— Да, на сваях. Ведь он стоит на самом берегу. Надеюсь, хотя бы ты не будешь кукситься. Давай успокоимся. Просто успокоимся. Нам будет весело.
Я обогнал мебельный фургон и после каньона Карсон смог прибавить скорость. Лотта стянула потуже светло-зеленую косынку под подбородком и умолкла.
Барти сказал сзади: «Слишком рано». Что могло означать у него: Сбавь скорость, приедем раньше времени. Или: Слишком рано начали ссориться. Или, в чем я почти уверен: Слишком рано веселиться.
Я оглянулся через плечо. Бартон смотрел на меня с улыбкой — одного зуба нет, остальные торчат вперед, оттого что долго сосал палец.
— Английского короля у них больше нет. Все ходят в черном. Я по телевизору видел. Они огорчаются, что нет короля.
Лотта:
— Да, Барти, они очень горюют. Но теперь у них будет королева. Принцесса Елизавета. В будущем месяце по телевизору покажут коронацию. Никто не будет в черном, обещаю тебе. Разве не так должно быть? Король умер. Да здравствует королева.
— Но они год ждали. Больше года. Это было в феврале. А будущий месяц — июнь.
Мать не ответила. Она знала, что в глазах Бартона наш отец — король, король Голливуда, король комедии, и стыдно не горевать о нем хотя бы столько же, сколько англичане о Георге VI. Но она только показала на ветровое стекло:
— Вон он. Ричард, тормози. А то проедем.
Слева, между шоссе и общественным пляжем, тянулся ряд прибрежных домиков. На нейтральной скорости я миновал поворот на Суитуотер, пытаясь отличить одну покосившуюся хибарку от другой. Ни одну, похоже, не красили с довоенных времен — бледные пастельные домики, бок о бок, как шарики подтаявшего мороженого на тарелке.
— Вон он, — сказала Лотта. — Видишь? Это его машина.
Она говорила о синем «плимуте» и зеленоватом доме, скорее, хижине. Я остановился позади «плимута» и выключил зажигание. Где-то рядом лаяла собака. На крыше соседнего дома хлопал лист рубероида. И, конечно, доносился снизу, с невидимого берега, глухой шум волн. Я открыл свою дверь, и тут же из домика вышел Рене и направился к нам.
— Лотти, я ждал вас. Вы задержались, как солнце сегодня. Добро пожаловать! Здравствуйте, мальчики! Comment allez-vous?[1] Все хорошо?
Как всегда, со своими тонкими французскими усиками, жидкими французскими волосами, смазанными бриллиантином — на нас пахнуло им, когда Рене наклонился к пассажирской двери и по-французски, в обе щеки, поцеловал мать.
— Мы долго собирались, — начала объяснять Лотта, но Рене уже перешел к задней двери и там с французским bonhomie[2] мял Барти шею.
— А как поживает этот? Мой морячок? Мой морской пехотинец?
Ресницы Барти опустились, прикрыв поразительно голубые глаза. Он улыбнулся:
— Мы привезли Сэмми.
— Вижу. Bonjour, monsieur![3] — сказал Рене псу и потрепал его по голове, отчего тот тоже инстинктивно закрыл глаза. — Какой свирепый зверь. Вот почему я привязал Ахилла. Слышите его? Бартон, что он говорит?
— Дайте мне этого спаниеля на обед? — подсказал я, сопроводив реплику смешком.
Рене, закинув голову, захохотал так, что рубашка с короткими рукавами — желтые круги, голубые круги — расстегнулась на животе.
— Ха! Ха! Ха! Нет! Ха! Ха! Лотти, ты слышала? Лотти? Pour le déjeuner![4]
— Он не тебя спрашивал, — сказал Барти. Между бровей у него вспух красный валик. — Почему ты отвечаешь?
Лотта спустила ноги на гравийную дорожку.
— Не представляешь, какое движение. Я сама представить себе не могла. Мы с Норманом приехали сюда в тридцать пятом году. Чуть ли не с фургонами на конной тяге. Тут почти не было автомобилей. Честное слово, моргнуть не успеешь, как население удваивается. Мы были пионерами.