Франсуа Нурисье родился в 1927 году в Париже, в его жилах течет лотарингская и фламандская кровь. Получив образование, перепробовав множество профессий и повидав мир, в 1952 году, спустя год после выхода в свет его первого романа, он «вступил на путь журналистики и издательской деятельности». Последовательно занимал должности ответственного секретаря одного издательства, консультанта — другого, главного редактора журнала «Паризьен» и все это время писал как журналист для «Нувель литерер», «Пари-матч», «Нувель обсерватер», «Экспресс», «Фигаро», с момента же создания «Пуэн» и «Фигаро-магазин» печатался в них в качестве литературного критика. Ряд его произведений, среди которых «Мелкий буржуа» (1964) и «Музей человека» (1979), носят автобиографический характер. К настоящему времени Нурисье опубликовал десять романов и был удостоен нескольких литературных наград: в 1966 году за роман «Французская история» — премии Книжной ассоциации и Гран-при Французской академии за лучший роман года, премии «Золотое перо “Фигаро”» — за роман «Хозяин дома» (1968), премии «Фемина» — за «Взрыв» (1970, в русском переводе этот роман выходит под названием «Причуды среднего возраста») и в 1975 году — «Премии Монако» за вклад в литературу. В 1977 году Франсуа Нурисье был избран членом Гонкуровской академии. В 1981-м он опубликовал «Заоблачную империю», а в 1986-м — «Праздник отцов», эти произведения единодушно были признаны шедеврами.
ПРИЧУДЫ СРЕДНЕГО ВОЗРАСТА
Посвящается моему другу Жоржу Боржо
«…А также и тот человек с закрытыми глазами, с которым вы сталкиваетесь на улице и который ни с кем не желает разговаривать. А также и та странная нищенка, которая вечерами сидит на скамейке возле здания обсерватории и перебирает какое-то немыслимое тряпье. И самый обычный догматик, который иссушает и отравляет свою жизнь. А также и тот, кто страдает от своей застенчивости, равно как и тот, с кем невыносимо общаться из-за его хамства. Одним словом, это те, для кого ничто никогда не станет чем-либо. Страсть к абсолюту… Клинические формы этого заболевания бесчисленны и слишком многообразны, чтобы перечислять их все. Мы хотели бы ограничиться описанием лишь одного случая».
Арагон. «Орельен»
Надо. Надо что? Ничего, не трогайте его еще хотя бы одно мгновение. Не трогайте его, все еще пребывающего во власти ночных видений. Надо. От этого не уйти. Посмотрите, как он тянет на себя простыню и сворачивается под ней, ворча, словно старый пес, и упорно пытаясь вновь нырнуть в тишину и сумрак уходящей ночи. На гравюрах мы видим, как лучик света скользит вниз и падает на лоб героя, а тот непроизвольным движением пытается прогнать непрошеного гостя, эту частичку солнца и тепла. И конечно же, в потоке солнечного света кружатся в танце пылинки. Но это где-то там, на гравюрах, в книгах. Сюда же сквозь небрежно задернутые шторы проникает лишь мутновато-серый, но режущий глаза свет. Уже начинает припекать, там, на улице. И этот шум. Нет, не трогайте его еще хотя бы одно мгновение. Каким образом он рассчитывает избежать этого, дурачок? Он делает тот самый жест, в сущности, жест, ничего не значащий, — просто взмах рукой, который когда-то должен был приводить женщин в волнение. «Знаешь ли ты, что, когда ты спишь, ты вылитый младенец?» Да уж! Волосатый младенец. С лоснящейся кожей. И тяжелым дыханием: можно подумать, что смрад распространяется вместе с этими рокочущими звуками, вырывающимися из недр носоглотки, откуда-то из-подо лба, с этим храпом пробуждающегося человека, этим кашлем злостного курильщика. Он еще больше подбирается, скрючивается буквой «зю», сворачивается калачиком, становится похожим на гигантский эмбрион, для которого кровать — это материнская утроба, а темная спальня — сама родная мать. Кто же он? Выпивоха, страдающий от похмелья, обыкновенный человек, ничем не отличающийся от других, отшельник, утративший интерес к прекрасному полу и триумфальным пробуждениям? Вот он потягивается, как потянулся бы пес. И если бы не этот вязкий полумрак, было бы видно, что и взгляд у него как у пса: такой же смурной из-под набрякших век. Его левая рука начинает шарить вокруг. Что он пытается нащупать? Часы, выключатель, очки, скомканную вчерашнюю газету? О нет, не надо о вчерашнем дне, давайте пока не будем о вчерашнем дне! Наконец он находит то, что искал, — стакан с водой; на поверхности воды за ночь образовалась едва различимая глазом тончайшая пленка пыли, в которой, по всей видимости, уже начали размножаться микробы и кишмя кишат бактерии, так что если он сейчас приподнимется и отопьет глоток, то почувствует, что у воды металлический привкус беды. И шум, опять этот шум. Да, это он. Именно он вырвал меня из моего теплого сна, а не наступивший день и не пробивший час, потому что, собственно, куда мне спешить? И какой сегодня день? Меня словно ударили по голове. Может быть, в этом виноват клаксон, которым пользуются на стройке рабочие, находящиеся внизу, чтобы общаться с крановщиком, скучающим на высоте сорока метров над строительной площадкой в своей кружащейся в воздухе железной кабинке. Сиплый и навязчивый клаксон, чей противный звук напоминает о жутких автомобильных пробках пятнадцатилетней давности, когда вдруг все машины одновременно заходились истошным воем электрического гудка — всего на двух нотах. Здесь же пробка без машин, и безответный сигнал, повторяемый десять раз согласно какому-то дурацкому правилу, и сигнал этот будит всю округу, и вот уже другие звуки начинают вторить ему. Бетономешалка. Кувалда, со всего маху бьющая по дереву. Удары пневматического молота. Застрявшие в пробке автомобили (да, да, вот и они!), чьи хозяева вскоре начнут подавать голоса… Хозяева, голоса — можно подумать, что где-то еще остались люди.
Еще или уже? Он не стал включать свет. Он приподнимает свое тело, всю эту массу человеческой плоти, это слегка растревоженное вместилище снов, позволяет этим снам рассеяться, а сам садится и вновь замирает и как-то весь обмякает. Из-за ворота пижамы распространяется хищный и такой привычный для него запах, запах его собственного тела. Скоро будет уже полвека, как он намывает и умащивает это тело душистым мылом и лосьонами, но так и не может справиться с духом медвежьей берлоги, с которым просыпается каждое утро и который к вечеру обостряется и проявляется при каждом его жесте, поднимаясь из подмышек, из всех складок и складочек, покрытых волосами и сочащихся влагой; от нижнего белья это амбре такое мощное, что в гостях ему приходится проявлять осторожность, наклоняясь к соседке по столу, чтобы в нос ей не пахнуло натруженным лесорубом. Вчерашний день. Только, ради Бога, не напоминайте ему о вчерашнем дне. Он уперся локтями в колени и обхватил голову руками. Прислушивается, как шум волнами начинает накатывать на него: шум улицы, дома, стройки. Этот шум словно хочет взять его приступом. И уже зажал в свои тиски. Немного погодя ноги его начинают шарить по полу в поисках тапок, находят, вползают в них и ощущают шершавость и липкость их нутра — ну почему все, к чему прикасается мое тело, всегда кажется таким грязным? Наконец он протягивает руку, чтобы зажечь свет, и в слегка отступившей темноте взору его является царящий в спальне разгром. Смятые и рваные газеты, сваленные в кучу, погребли под собой раскрытую рукопись, брошенную прямо на ковер. Рукопись оставлена раскрытой, чтобы не потерять нужную страницу. Он усмехается. Вот была бы умора, если бы без этой меры предосторожности он не смог отличить уже прочитанную страницу от тех, что еще не читал. Рядом две или три книги. Карандаш. Клочок бумаги. Телефон. Все это на полу под чудным столиком английской работы, под рукой, среди клубов пыли и всякой ерунды, которая может понадобиться ночью: тут и пачка снотворного, и часы, и стакан с водой, и очки (уже упоминавшиеся). Очки, он нащупывает их и цепляет на нос. Окружающий мир обретает свои обычные очертания. Звуки сразу становятся более резкими и узнаваемыми. Шаги Роже в комнате наверху, голос Серафиты. Интересно, Элен еще спит? Они наверняка вернулись вчера домой под утро. На часы он не смотрел. Он был слишком занят мыслями о предстоящем погружении в слепоту ночи, в ее пучину, вату, бетон — кому как нравится. В духоту, которая словно пыталась оправдать свое название. Он хотел остаться наконец один.
Когда он поднимается — нет, не просто поднимается: когда он придает всей массе своего тела вертикальное положение, когда запускает этот заржавевший механизм, распрямляет его, подтягивает, то начинает одну за другой узнавать части своего организма по тем покалываниям и побаливаниям, которые как раз и говорят о том, что эти части существуют. На какое-то мгновение он ощущает себя, стоящего в полумраке спальни (не забыть еще этот шум извне, пронзительные гудки машин, какие-то крики, уже давящую июньскую жару, а за порогом дома — мельтешение людей, спешащих занять свое место перед очередной жизненной баталией, которую готовит им этот будний июньский день, эта среда с ее экзаменами, деловыми встречами, коктейлями, испариной, терпением и раздражением, длинная-предлинная среда с ее пустой суетой, среда, которую нужно прожить с этим телом, не желающим шевелиться, и с этими мыслями, то и дело возвращающимися к Мари и озеру, которые он усилием воли будет стараться отогнать от себя, да, да, не забыть всего этого); так вот, на какое-то мгновение он ощущает себя, неуверенно держащегося на ногах и слегка пошатывающегося, сонмищем неисчислимых напастей. Восемь часов утра.