Отто Штайгер
Портрет уважаемого человека
(роман)
Прежде всего следует сказать: я человек всеми уважаемый, так как, помимо доходной трикотажной фабрики, где занято более двухсот работниц, владею еще шестью домами на Вайденштрассе, великолепной виллой и новехонькой «горной хижиной» в Энгадине. Я не чужд политике и отдаю свое время и свои силы на благо общины и родины. Я член двух советов, председатель постоянной комиссии по изучению экономических вопросов, и мой голос имеет вес. В армии я дослужился до чина полковника и всего каких-нибудь два-три года назад сделал в офицерском собрании доклад о военном и экономическом потенциале страны, который привлек всеобщее внимание. Мое имя появилось тогда во всех газетах, но меня это мало трогало, ибо, к чести моей, нужно отметить: известности и почета я не ищу, они сами ко мне приходят!
Какое странное у меня сейчас настроение! Мне почти жутко. За окном ноябрьская ночь. С озера, свистя, налетает бурный ветер. Он треплет в саду извивающиеся, как змеи, ветви плакучих ив, и они то хлещут по стеклам окон, то с шуршанием скользят по ним.
Тревожен этот шорох в такую ночь, которая придает всем звукам таинственный смысл.
Садовник завтра подстрижет ветви; завтра или в ближайшие дни, когда я вспомню и прикажу ему… Как все-таки такое событие выбивает человека из колеи! Разве не было за мою долгую жизнь сотен подобных ночей? Тем не менее мне кажется, будто я сегодня впервые стал видеть и слышать… Даже дом и комнаты не те: тихие, холодные, чужие. В камине под пеплом дотлевает последнее полено, в вазе стоят цветы — раньше я этого никогда не замечал, тикая, что-то шепчут часы… Откуда, собственно, у меня эти изящные нейенбургские часы? Не подарок ли моих друзей из охотничьего общества?.. Или, быть может… Действительно, откуда они?.. Очевидно, кто-то подарил их нам, но кто?.. Жена могла бы сказать, таких вещей она никогда не забывала!..
«Никогда не забывала». Как странно звучат эти слова и каким холодом веет, когда я говорю «никогда не забывала»! До чего быстро человек привыкает к смерти близких.
Скоро полночь. Обычно в это время я уже бываю в постели — сплю или еще читаю. Особенно перед такими ответственными днями, как завтрашний. Завтра приедет мой лучший заказчик из Франции. Дело идет о десятках тысяч, и для переговоров нужна как никогда ясная голова.
Конечно, мне пора спать, давно пора спать! А я сижу здесь, в холодной комнате, перелистываю старые письма, зябну и время от времени бросаю взгляд во мрак бурной ночи. Я не могу спать, да и не хочу! Жена лежит на своей кровати. Мертвая! Скончалась сегодня вечером! Четыре часа назад ушел врач. Никаких сомнений нет: она покончила с собой!.. Отравилась, это установлено. Но почему?.. Из-за чего? Без причины таких вещей не делают. Должно быть, эта мысль давно засела у нее в голове, в я ничего не замечал… Почему? Почему? Неужели я никогда не узнаю?
«Я ухожу, — черкнула она в записке, — прощай!» Вот лежит этот клочок бумаги, и я смотрю на знакомый мелкий угловатый почерк. Рука ее была тверда, будто она писала нечто само собой разумеющееся. Просто: «Я ухожу…» И вчера днем, когда я видел ее в последний раз, она говорила со мной, как всегда: спокойно, любезно и отчужденно. «Ты поздно вернешься? — спросила она. И потом, после моего ответа, продолжала: — Пойду прилягу, голова болит».
Странно все это, странно, ужасно и непонятно. Ведь она всегда была такая серьезная и тихая и, по правде сказать, никак не могла привыкнуть к моему громкому голосу и общительному нраву. Собственно говоря, мы всегда оставались чужими друг другу.
Как завывает ветер! Мне еще ни разу не доводилось переживать такой ветреной, бурной, полной таинственных звуков ночи! Может, мне все-таки лечь? Конечно, это было бы лучше всего! В комнате для гостей или наверху, на третьем этаже. Или хотя бы подбросить в камии еще одно-два полена? В этом безмолвном, зябком одиночестве холод пронизывает меня до костей… Нет, в постель я не лягу: темнота вокруг меня невыносима. А вот дров подложу. Только сперва осмотрю тот письменный стол: не найду ли я там чего-нибудь, объясняющего ее поступок.
Какие толки пойдут в городишке, где все меня знают. Такое ведь не скроешь. Пожалуй, начнут шептаться, что это из-за меня… кто знает! Ей бы следовало подумать, что она мне вредит! И как раз в самое горячее время, когда я просто не могу долго заниматься своими личными делами.
Завтра приезжает из Парижа Дюпон. Надо хоть ненадолго прилечь… Если я не высплюсь… известно, к чему это приведет. В моем возрасте нельзя безнаказанно провести всю ночь без сна. У меня будет утомленный вид, вялый, расслабленный, а под глазами опять набухнут эти проклятые мешки!.. Конечно, надо лечь, может, все-таки удастся заснуть. Изменить я все равно ничего не могу. Что случилось, то случилось! Нужно попытаться немного поспать, чтобы завтра быть свежим и бодрым. Для меня это важно!
Ведь я, помимо всего прочего, красивый мужчина! Никто не сказал бы, что мне под шестьдесят. Я рослый и статный! Не горблюсь. Шагаю твердо — не хуже иных молодых. Волосы у меня седые, это правда. Но не беда! Напротив! Я зачесываю их назад широкими волнами, и не одна хорошенькая женщина уже говорила, что эти пышные седые волнистые волосы и юношеская фигура делают меня «интересным»… Ну, как раз таким, какие нравятся женщинам. Вид у меня загадочный, неприступный и степенный, и все сразу понимают, что со мной нужно обращаться почтительно. Это впечатление еще усиливается безупречной одеждой (я люблю светлые костюмы и пестрые галстуки из дорогого шелка) и выразительными чертами лица.
Два раза в неделю меня массируют, особенно лицо. Вот почему, когда я не утомлен, у меня такая гладкая, без морщин кожа на лбу и щеках. И еще два раза в неделю я облучаюсь «горным солнцем». Когда после этого я смотрюсь в зеркало и вижу волнистые волосы, загорелое лицо спортсмена, ослепительно белую рубашку с красным галстуком, я вынужден признаться себе: я красив! О, я ненавижу хвастливых людей! Но ведь это, бесспорно, не похвальба. Я спокойно могу утверждать: я стройный, красивый мужчина, и никто не даст мне моих шестидесяти лет.
Ах да, рядом все еще лежит покойница! От этого мне не уйти! Я лег бы спать, но… на улице ревет буря, теперь еще и дождь забарабанил по стеклам. Как бы эта история мне не повредила… перед самыми выборами. Но подобные соображения моя жена никогда не принимала в расчет, никогда! Ей это все было не важно. Значение имели только ее бредни! Вот и результат! Недурной сюрприз!
Неужели она так ничего и не оставила? Вот все ее письма, аккуратно перевязанные цветной ленточкой. А здесь шкатулка с почтовыми открытками и снимками. Открытка из Лондона. А это что? Скажите пожалуйста, моя карточка! Я снят на Монте-Бре. Как давно! Боже мой, время проходит, проносится! Дни мелькают так, что и не заметишь. Но в подобные мгновения чувствуешь время вдвойне! Да, да, такова жизнь!
Как холодно в комнате, холодно, и пусто, и мертво. А раньше здесь было довольно уютно. Каким одиноким я стал внезапно! Единственный человек в доме с большим садом, единственный живой человек. Запоздалый прохожий, торопясь домой, видит сквозь деревья робкий огонек в моем окне. «Здесь, верно, живут счастливые люди», — подумает он. Да уж, счастливые! Мне приходится нести тяжкое бремя! Порой я чувствую себя старым и усталым. И печальным!
А впрочем, все это вздор! К черту! Не будь болваном, брось эти выдумки! Выше голову, старина, ты со многим справился в жизни, одолеешь и это!
Может ли быть, чтобы она в самом деле не оставила больше ни строчки, ни слова? Ах, вот еще моя карточка: я снят ребенком. Неужели это я? Этот жалкий малыш в братниных штанах? Снимок сделан за домом, видно угловое окно, возле которого я спал. Сколько мне было лет? Десять? Да, около того.
Мы жили тогда в Бухвиле — бойком поселке с населением около пяти тысяч человек.
Родители мои не были богаты. Нет, совсем наоборот! Отец работал на обувной фабрике. Я плохо знал его. Мне он всегда представлялся угрюмым, скупым на слова стариком; он часто кашлял и сплевывал в баночку из синего стекла, которую всегда носил с собой. Рано утром, когда весь поселок еще спал, я слышал, как он кряхтит и кашляет, вставая. Мать тоже поднималась и накидывала на плечи широкий, связанный ею самой шерстяной платок. Потом слышно было, как она, шаркая, проходила в кухню, чтобы разжечь огонь в плите, и грела отцу заваренный с вечера кофе. Отец тем временем одевался, и я из смежной комнаты, полусонный, следил за всеми его приготовлениями: вот он наливает в таз воду, и, вытирая влажной тряпкой глаза, низко нагибается при этом, и кашляет, и кряхтит вдвое громче.
Каждое утро, как только родители начинали шевелиться, я просыпался. Но это не огорчало меня. Напротив. Я знал, что могу лежать еще целый час; заползал глубже под одеяло, от удовольствия дрыгал ногами и наслаждался медленным ходом времени. Иногда — особенно зимой — во мне рождалась жалость к отцу, которому приходилось вставать так рано; а вообще говоря, я мало думал об этом и все утренние звуки считал чем-то само собой разумеющимся, вечным и неотъемлемым от повседневной жизни, как обед или воскресное посещение церкви. Может, во мне говорило вовсе не сострадание, а скорее страх, охватывавший меня при мысли, что такое вообще бывает, что кому-то уже пора уходить в безмолвную звонко-холодную ночь и катить на велосипеде через лес, внушавший мне ужас, так как жуткие крики сычей я принимал за стоны терзаемых душ. И может, к этому чувству примешивалось бессознательное злорадство, что уходить должен кто-то другой, а я могу лежать в тепле; что кто-то нажимает на педали, преодолевая ужас, мрак и холод, и этим дарит мне, оставшемуся дома, сладострастное наслаждение бездельем.