Милорад Павич
Кони святого Марка
Кровать на троих
(перевод Е. Кузнецовой)
I
— Берегись Анджелара,[1] его имя лжет! — говорили мне коллеги по университету.
— Если лжет коза, не лжет рог, — возражали студентки. Это происходило в то время, когда ногти растут быстро. Мои всегда были обкусанными, а про Анджелара говорили, будто ногти ему грызут женщины. Пока мы еще встречались в доме Капитана Миши,[2] в его кучерявых волосах было полно перьев, карандашных стружек и трамвайных билетов, которыми мимоходом осыпали его девушки. Он всегда ел (даже в «Трех шляпах»[3]) собственной вилкой, которую носил в кармане, ею же он расчесывал бороду. От него оставалось впечатление, которое было смесью некой странной привлекательности и страха, который он в нас пробуждал. На втором курсе нас возили в Дубровник для знакомства со старинным архивом. Мы наняли тогда рыбацкое судно и отправились в Цавтат, но по пути попали в непогоду. Почти всех на корабле тошнило, и тогда Анджелар принялся насвистывать какую-то мелодию, его свист успокоил нас, и тошнота прошла. Анджелар научил нас, что такое «пьяный хлеб» и как его едят. Если хочешь быстро что-то забыть или избавиться от душевного потрясения, можно в мгновение ока напиться до беспамятства.
— Для этого, — объяснил Анджелар, — достаточно опустить два-три кусочка хлеба в стакан с ракией и проглотить их. Моментально опьянеешь, но это опьянение проходит быстрее обычного и напоминает непродолжительную потерю сознания.
Анджелар приходил на лекции без ремня. Нижнюю пуговицу рубашки он обычно пристегивал к верхней петле брюк, то есть, по существу, носил брюки на шее. Нередко он проводил время в компании двух старших друзей, которые называли его «сынок». Одного звали Максимом, и родом он был из Сремской Митровицы, а второй, Василий Уршич, родился в Белграде. Василий и Максим жили на Дорчоле, у Уршича, на углу улиц Скандербега и Капитана Миши, в квартире на втором этаже дома, до которого с факультета зимой можно было быстро добраться по гололедице, царившей в это время года на улице Братьев Югович, а потом по улицам Симиной, Евремовой, Йовановой, Страхинича, Бана и Душановой. В их комнату с тремя окнами на каждую улицу и чуть приподнятым угловым балконом нас пригласили праздновать новый 1972 год. Точнее говоря, пригласили на «фасоль с мясом без мяса», а это значило, что фасоль приготовили вчера и вчера же съели из нее все мясо. Нас предупредили, что компания будет разношерстная, но мы не знали, кто там окажется и кто с кем уйдет.
Собравшись, мы увидели, что комната напоминает по форме букву Г. На застекленном балконе на ступеньку выше комнаты (в дождь с него можно было услышать Дунай) стояла плита, возле нее суетился Максим. В одном конце комнаты был накрыт стол со свечами, воткнутыми в две старые трубки. Когда кто-нибудь хотел в туалет, где не было освещения, он брал трубку в зубы, зажигал свечу и отправлялся туда. У противоположной стены стояла старинная кровать на троих со встроенными часами, из которых давно уже вытекло время. Кровать с шестью маленькими столбиками и латунными шариками на них была железная, размером никак не меньше, чем три на два с половиной метра.
— Когда кто-то ложится в нее, — шепнула мне одна из девушек мимоходом, — это как если бы сатана плюнул в Дунай.
Поговаривали, что Анджелар (у него не было постоянного жилья) иногда спал в ней с парами подружек. Сам он, однако, заметил с улыбкой, что однажды (в отсутствие хозяев) так и случилось, но он поспорил, что ни одну из них не тронет. Спор он выиграл, а девушки проиграли.
— Кровать для Жаклин Кеннеди, — заметил кто-то в шутку, на что Анджелар возмутился и добавил, что о Жаклин Онасис следовало бы хорошенько поразмыслить.
— Не кажется ли вам, — спросил он у присутствующих, — что православная церковь вправе объявить Жаклин Онасис святой XX века? Все объясняется просто. Разве жена римского императора Констанция, Елена, не перешла после смерти мужа в православие и не стала тем самым святой? Почему же, в таком случае, жена одного из самых известных католических президентов главной западной империи XX столетия, которая оставила римскую веру своего мужа и перешла в православие, обвенчавшись с Онасисом по восточному обряду, не заслуживает такого же отношения? Разве она сделала что-либо менее вызывающее для своего тогдашнего окружения, чем Елена? Подумайте сами…
— Смотрите на него, да он свою тень перепрыгнуть хочет! — изумленно воскликнул Василий, но в тот же момент разговор был прерван. Лиза Флашар, одна из тех девушек, что особенно бросалась в глаза за ужином и на которую явно рассчитывали в тот вечер (а может, и на более долгий срок) хозяин и его друг Максим, неожиданно и несколько преждевременно раскрыла карты, вероятно, из страха, что ее опередят. Еще во время разговора она весело и не таясь запускала руки в карманы присутствующих и уже знала, у кого в случае необходимости могла найти чистый платок, зажигалку и понравившиеся ей сигареты. Вдруг она достала из кармана Анджелара вилку и, воскликнув: «Давайте ужинать!» — ткнула его вилкой в плечо. А чуть позже, когда гостям вынесли заправленную ложкой меда фасоль, под столом можно было заметить, как Лиза разулась и тайком от нас пытается пальцами ноги отстегнуть рубашку Анджелара, на которой держались штаны. Поначалу Анджелар ел спокойно, но вдруг отодвинул тарелку и, обернувшись к Лизе, воскликнул:
— Скажи на милость, что тебе все-таки от меня нужно?
Мы все на мгновение перестали есть, а Лиза хладнокровно ответила:
— Тебе это прекрасно известно.
Тогда Анджелар гневно швырнул салфетку в тарелку и прошипел:
— Хорошо, тогда раздевайся!
— Прямо сейчас? — спросила Лиза.
— Прямо сейчас, — ответил Анджелар.
Лиза посмотрела на него долгим взглядом, словно высасывая из него все то, что он только что съел, встала из-за стола, подошла к постели и у всех на виду принялась, не отводя от него глаз, раздеваться. Она стояла в углу комнаты, как дерево, медленно заполняющее свою тень листвой, а Анджелар выглядел, как заяц, попавший в полосу, очерченную двумя лучами фар, из которой ему не вырваться. Максим, желая, очевидно, смягчить растерянность, наступившую за столом, подошел к плите на балконе и открыл простоквашу. Лиза уже снимала чулки, они оказались разного цвета. Анджелар безмолвно сидел за столом, спиной к постели, рядом с Василием, а Максим нарезал в простоквашу огурцов и положил на огонь нож, чтобы раскалился. Потом очистил головку чеснока. Одетая в наши взгляды, Лиза снимала лифчик; две его половинки застегивались спереди. На одной было написано: Да, а на другой вай! Как будто лизины груди носят имена — одна мужское, другая — женское, но прежде чем она расстегнула лифчик, на нем можно было прочесть:
А потом читать было незачем. Сначала Лиза откинула одну половинку лифчика, потом другую, и мы увидели, какого цвета ее соски. Анджелар по-прежнему не смотрел на нее, никто не притрагивался к еде, а Максим у окна раскаленным ножом начал резать чеснок, и его запах разнесся по комнате, смешиваясь с запахом тела и волос Лизы. Затем Максим добавил в простоквашу с огурцами редьки и оливкового масла. Пока он крошил в салат укроп и жимолость, Лиза освободилась от последней детали одежды. Максим подошел к столу и поставил миску перед Василием и Анджеларом, а Лиза, откинув покрывало, легла в кровать. Лишь ее босая нога торчала из-под покрывала. Кровать заскрипела под ней как раз в тот момент, когда Анджелар потянулся вилкой к салату. Он замер на полпути и почувствовал, что мы на него смотрим. Мне стало ясно, что все мы в комнате выбираем между двумя «не буду». Тогда Анджелар отложил вилку, встал и подошел к кровати. Он не раздевался, только снял кольцо с руки и надел его на безымянный палец Лизиной ноги. Потом расстегнул ту пуговицу, к которой были пристегнуты брюки, и шагнул в кровать. Раздался крик. Всем сразу стало понятно, что вскрикнула не только Лиза. Вскрикнули все женщины в комнате. Анджелар и Лиза лежали, укрывшись, и пока она своими рыжими волосами вытирала ему рот от еды, Максим в другом конце комнаты снова подошел к плите у окна, как будто ничего не происходит. Он прибавил огня, обильно посолил раскаленную поверхность плиты, взял несколько небольших острых перцев и длинный нож, и тут в комнате послышалось, будто кто-то жует. За столом, однако, никто не ел; это Лиза в поцелуе жевала язык Анджелара. Максим разбил прямо на плиту несколько яиц, которые сразу схватились на жару, и в каждый желток воткнул по перцу. Перцы, коснувшись раскаленной поверхности, выпустили острый сок в желтки. Позади нас Анджелар и Лиза старались дышать в одно дыхание, а передо мной сидел Василий, брал одну за другой фасолины и давил их языком, но не глотал, а держал во рту. Максим длинным ножом снял яйца с плиты на тарелку и принес их ка стол. Лизу стало слышно громче, чем Анджелара, и мы на мгновение подумали, что она поет, но тут же поняли, что это не пение, что ее голос, как горная река, следовал за тем, что происходило глубоко под ним, на дне течения. Река пела на два голоса. Один был постоянный, светлый, журчащий, другой — глубокий, угрожающий, подвижный. Светлый голос принадлежал водоворотам, руслу, пене, краскам, которые река не в силах смыть и унести с собой; они не меняют места и облика. Второй, глубокий голос был голосом воды, что протекает под водоворотами, эта вода всегда разная; она несет птиц, задушенных ветром, и бревна, глухо врезающиеся в отмели или выскакивающие, как рыбы, из реки. В этих голосах можно было услышать даже мох с берегов и ивы, спустившиеся к воде.