Аллен Гёргенус
Четырнадцать футов воды у меня дома
I.
Мой родной город затопило. Прозорливость, как всегда, подкачала. Еще в полночь я, домовладелец шестидесяти лет, спал на втором этаже своего особняка: колониальный стиль, вид на реку. В три часа ночи река заняла мой первый этаж и предъявила претензии на второй.
На заднем дворе я держал алюминиевую плоскодонку когда сезон сибаса закончился, положил да забыл. И все равно лодка разбудила меня, точно верный пес: тихонько, но упрямо колотилась носом о стену моей спальни. Я ошалело спустил ноги с кровати….
…во что-то холодное, мокрое и колючее. Шесть дюймов воды. Я не мешкал — сиганул головой вперед из самого высокого окна прямо в поджидающую лодку. Ситуация настолько странная, что я забыл удивиться — казалось, так и положено. Подвесной мотор 1970 года, к которому я много месяцев не притрагивался, каким-то чудом ожил. Отплывая от дома, я чувствовал себя мальчишкой — ничего не боялся. Ни один фонарь не горел. Только тонкий серп луны то складывался, то раскладывался на волнах. Лодка, тарахтя, пробиралась между верхушек деревьев.
— Это не сон, — сказал я своему голосистому «Эвинруду»[1]. — Отцовскому дому конец. Зато лодка, похоже, в полном порядке. Другие небось выбраться не могут…
Наш район зовется Риверсайд. И не для красного словца: участки в три акра, гаражи на четыре машины, в среднем один причал для байдарок на дом. И вот наступило 15 сентября 1999 года, и на Северную Каролину надвинулся ураган Флойд. С полудня ветер грозил нам, но и только, а беда пришла исподтишка, в темноте. Этой ночью то, что поначалу казалось тишиной, обернулось миллионом всплесков, хлюпов, бульков. Не дождь лился сверху, а мокрая темень губила нас снизу. Ветер хоть что-нибудь щадит. Вода поднимается, подтачивает — и забирает все.
К счастью, в середине сентября вода еще не очень холодная. Хм, я заговорил, как моя покойная жена: для Джин стакан всегда был наполовину полон. Полон — как теперь Риверсайд. Я вел нашу «Алюмикрафт»[2] от особняка к особняку. Той же короткой дорогой, по которой ходил пешком, только теперь на уровне крыш.
Хатчисоны — полуодетые, на своей башенке на третьем этаже — стояли за двумя барбекюшницами, зажженными вместо сигнальных костров. Я пришвартовался к их трубе фламандской кладки и окликнул:
— Господа, ехать подано!
— Ну и ну, наш любимый страховой агент. Не волнуйся, наш полис на стихийные бедствия распространяется! — весело ответил Хатч, одетый только в трусы в мелкий горошек. — А между прочим, я только вчера выложил двадцать шесть тысяч за покраску этого треклятого сарая!
Хатч то и дело махал воде рукой, молчаливо намекая, что ей пора бы перед ним расступиться на манер Красного моря. И смеялся без умолку, пока не раскашлялся. Его жена посмотрела на меня косо. Их дочь-подросток заявила:
— Папа, ты даже сегодня говоришь только о деньгах. Ты еще безнадежнее, чем это все! — и указала подбородком на наш бывший район. Мы спустили Хатча в мою лодку.
Знакомые улицы казались венецианскими каналами, а мы пользовались беспрепятственным правом проезда повсюду. Сырость сначала въедается в одежду, потом в обувь. Тьма пахла трансмиссионной жидкостью и альпиниями. Издалека доносился какой-то рев.
На затопленном дворе одного моего приятеля бился в истерике его новенький «Лексус»: на пятифутовой глубине под зеленой жижей сверкал фарами так и сяк — яркий режим, тусклый режим, мигалка. Сюрреалистически-красивый, испорченный безвозвратно. Кто из соседей сегодня ночует дома, кто утонул в собственной постели?
Мы обогнали всех троих сыновей Олстона — мальчики плыли на бугибордах[3], одетые только в плавки гавайской расцветки. Они сказали, что торговый центр пока не затопило, и туда съезжаются грузовики спасателей.
Серфингом эти парни занимаются с шести лет теперь, уплывая в неизвестность, они крикнули мне:
— Ну до чего же круто, старик! — Первый раз в моей жизни это слово прозвучало к месту.
В ответ я мог бы предостеречь: «Вы тут не по горной речке плывете. Вместо Риверсайда теперь помойка да микробы, ребята». Но мальчики и так скоро сами поймут, что к чему. Я промолчал. Всех опекать невозможно.
На крыше беседки Чарли Хейг, четырехкратный лауреат кубка Риверсайда по гольфу, бережно загораживал от ветра огонек своей золотой зажигалки. Он стоял на коленях, одетый в пижаму. А лицо-то, лицо: одни глаза видны, остальное — маска из авокадо. Сегодня Чарли начисто позабыл про свою голливудскую смазливость. Обмазанный зеленой кашицей, он был форменный охотник за головами с Фиджи, особенно на борту лодки. Хатчисоны помогли Чарли и его новой жене — даме, которая выражалась без обиняков, — спуститься в мою шестнадцатифутовую яхту. Жена, устроившись позади Чарли, привстала и многозначительно приложила палец к губам. Она была согласна на наводнение, лишь бы Риверсайд увидел ее мужа — топ-менеджера, отслужившего в морской пехоте, — при полном ночном марафете. Чарли, как выражалась моя покойная супруга, «увлажнялся».
Увлажняться! Автостоянка нашего торгового центра, освещенная силами двенадцати генераторов, сияла — единственное пятно света посреди нескольких квадратных миль ночи. Из лодки она показалась нам райским брегом, серьезно. Я начал высаживать соседей. За мусорными баками уже валялось девять утопленников. Семеро — из муниципального микрорайона, поплатились жизнью за неумение плавать.
Нам сказали, чтобы мы не волновались — скоро подъедут рефрижераторы.
II.
Так я в ту ночь и курсировал туда и обратно — возвращался за другими соседями. Ну и отлично — нашел применение своим силам. После смерти Джин я проводил почти все время в обществе основных спортивных каналов. Были еще приятели по гольфу и кофейне. Фирма более или менее держалась на моей гениальной секретарше. Я же успешно упражнялся в питье бурбона с водой на террасе. Вывел этот спорт на новые высоты.
А теперь в одночасье вернулся к активной жизни, точно меня, как в старые времена на английском флоте, обманом забрили в матросы. Странное дело, но, потеряв все, я точно лет тридцать сбросил. Ничего, скоро выветрится. (Адреналин полезен при любой погоде — не то что прозорливость.)
Мой район погрузился до крыш в… скажем прямо, в говно. Чем не генеральная репетиция смерти? И все же — по крайней мере, поначалу — я чувствовал сладость жизни, потому что снова оказался кому-то нужен.
Как все это приключилось, я толком не понимал. Зато откуда-то знал, что делать теперь.
Барт Тарлтон помахал фонариком — мол, плыви мимо, оставь нас на крыше нашего гаража.
— Еще кто-нибудь появится. Она пока… не готова, — сказал он и осветил лучом Кэтлин — та, сидя на корточках, раскладывала на белом гравии, которым была посыпана крыша, намокшие детские фотографии.
— Кейт запасла уйму пластиковой пленки, — печально сказал Барт. — Она занята: надо все карточки Кэролайн запаковать. Твердит: «Сначала главное». Спасибо, что заглянул, приятель, но мы должны пройти этот этап. Что дальше, а? — он встряхнул головой. — Да, Митч, вот еще что, — крикнул он вслед, — слава богу, твой отец не дожил. Я знаю, что он души не чаял в вашем доме.
Поразительно: пока его жена играла в дочки-матери, Барт припомнил моего отца.
Верно, если бы папа сейчас воскрес, то тут же умер бы во второй раз. В 1950 году он порядком переплатил за наш каменный особняк, чтобы я с детства был не хуже других. Наша улица славилась нейрохирургами и президентами колледжей, а мой отец всего лишь заведовал «королевством туфель». Чтобы внести непомерный первоначальный взнос за наш особняк в колониальном стиле — 1939 года постройки, кстати, — он охотно простоял бы на коленях хоть полвека перед самыми уродливыми ногами Риверсайда.
Сбылась ли папина мечта? Сбылась: я прожигал жизнь вместе с сыновьями настоятеля нашей епископальной церкви. Это были малолетние преступники — зато платиновые блондины. Мы играли в баскетбол, гоняли наперегонки на моторках, познали сорта виски на профессиональном уровне. И все равно соседи не называли моего отца иначе как Коннели-Туфля. «Значит, я в своем деле дока», — улыбался мой кроткий папа. Наш дом он нарек «тенистым долом» дверь покрасил в помидорно-красный цвет. Приятели не ставили мне это в вину. Я был щуплый, вечно всех веселил, а на первые роли не претендовал — знал, что бесполезно. И всегда выпроваживал дружков, когда папа, вернувшись с работы поздно и подшофе, заводил свою пластинку: «Лучшие ножки города? Послушайте меня: у молодой Дайаны дю Прес пальчики греческой богини. Видеть эти пальчики, прикасаться к ним, служить им — высшее счастье».