Повесть
Мне снится все тот же сон: разрыв мины, полет зазубренных осколков, мгновенная боль, и тела, уложенные в ряд на тротуаре у военного грузовика. С годами этот сон снится реже. А я просыпаюсь, сижу в постели и думаю о том, что не успел сказать ей, как любил ее! Любил с детства!
Тот день, день нашего «повторного» знакомства, я помню до мелких подробностей.
Раздвигая пушистые верхушки елей, ветер крался по колючим веткам. И вдруг, густея, весело бежал по усыпанной коричневыми иголками земле, озорства ради, швырял оземь шляпу–сеточку старика с внучком и уносился в лазурь летнего неба.
В парке я лениво плутал глазами меж строк снотворного романа. Тут из травы справа от куста на меня уставился черный кокер–спаниеля с влажным носом и веселыми завитушками на лбу. Осторожно обнюхал обувь. Кончиками вислых ушей собака смахнула с мыска туфли пыль и отправилась на зов. Из–за деревьев выбежал крепкий мальчуган лет пяти в майке и шортах, в оранжевых гольфах с красными вышитыми львятами и в сандалиях с дзинькающими металлическими застежками.
Мальчик шлепнул по коленкам и настойчиво позвал: «Смоли! Смоли!» — хотя собака преданно смотрела на хозяина, дергая купированным хвостом, и не собиралась убегать. Я вздохнул и, заложив руки с книгой за спину, степенно удалился к полюбившейся осанистой скамейке, в стороне от набегов парковых вандалов.
Но от этой кукольно–плюшевой парочки мне было не отделаться! От нижней аллеи, граничившей с овражками и ямами тухлой воды, раздался знакомый лай и растерянные детские возгласы. Лай сменил скулеж, а возгласы — нытье.
Я отправился на крики. Цепляясь за куст, мальчик сандалией повис над ямой, где в грязи барахтался живой кусок глины. Собака повизгивала и передними лапами рыхлила стену. Мальчик не решался спрыгнуть, но не мог и выбраться.
Через миг по щиколотки в грязи на дне ямы, я смотрел, как книга медленно погружается в бурую жижу.
Мальчик прыгнул следом! Менее мастеровито — копчиком и с краю…
Кое–как мы выбрались и разыскали его мать: она читала у поваленной сосны.
Заметив нас, женщина побелела, затем покраснела и, заслонив раскрытой книгой рот, переломилась вперед и заколыхалась от веселья, попискивая тонко по–мышиному. Я представил наш унылый триумвират и с трясущейся от бешенства челюстью зашагал прочь. Недоставало охов и благодарностей! С детства, лучше узнав человеческую природу, я маниакально боялся спутников: даже их молчаливое присутствие утомляет.
До сих пор меня занимает, что думали обо мне редкие прохожие.
Позже я обратил внимание на ее походку: легкую, словно она ступала по гимнастическому брусу, — в ее фигуре было что–то от девочки на шаре. Ее милое и в целом заурядное лицо, одухотворяли доверчивые, миндалевидные глаза с длинными пушистыми ресницами. Она смотрела так, будто с моих уст вот–вот сорвется тайна. В такие мгновения ее губы бантиком и родинкой над ними были чуть–чуть приоткрыты, готовые эту тайну перехватить. Когда я обратил внимание на книгу, которую она читает, то решил: женщина лишена вкуса.
Отстиравшись и отзлившись, я нырнул в уютный махровый халат и в кресло под выверенным углом у окна. И обнаружил пропажу книги. Однако раздражала не досадная оплошности, — в парке я элементарно поскользнулся, — а что–то другое.
Я поискал в пузатом альбоме с рассыпанными между страниц фотографиями. И нашел. С черно–белого оттиска смотрели грустные миндалевидные глазенки с длинными ресницами, те, что я видел час назад в парке. Бледненькая лобастая девочка, что–то застенчивое и удивленное в фигуре, будто она рассеянно выходит из кадра, а ее удерживают энергичными жестами. А рядом, на фоне куста сирени, я сам: с желтыми язвами дешевого проявителя на щеке.
И в мое одиночество, куда давно не были вхожи эмоции, толкаясь и заполняя пространство памяти, заспешили воспоминания, как в распахнутое на оживленную улицу окно врываются всевозможные шумы. Тяжелые качели бумкают днищем о тормозную доску, я досадую на девочку с худенькими коленками, так и не попавшую в ритм, чтобы раскачать ладью! Квартет родителей шагает следом и зубоскалит о непонятном нам, детям, «своячестве». С девочкой нас заставляли держаться за руки, дабы мы не потерялись среди ног праздной публики, и меня мучил стыд от ложного ощущения — все смотрят на нас. А вот я надавал зуботычин соседскому мальчишке, атаману в пальтишке, накинутом наподобие бурки. Семейные легенды утверждают, что он прутиком–саблей исхлестал мою знакомую, а я заступился. За это или за другую доблесть, ее мать подарила мне варежки посреди лета. Варежки, конечно, не тулупчик Гринева, но предполагали последствия не менее значительные. Вот беседка их сада. Здесь произошло наше невинное падение. Девочка открыла мне топографию женского тела. Через миг от входа легла тень. Ее мать безмолвно увела дочь…
В тот же день у них дома мне вручили варежки из пронафталиненных загашников. Девочка же — по моему детскому разумению, моя будущая жена — аппетитно уплетала арбуз, и розовый сок с подбородка капал ей на белую манишку, где черной букашкой с лоснящейся спинкой налипла косточка.
Мама, приподняв бровь, повертела вязаный подарок, потянула носом нафталиновый душок, и варежки исчезли из моей жизни. Как и соседи: вскоре они переехали на другую квартиру.
Тут в черед воспоминаний выстраивается первое предательство. В школе я впервые столкнулся с тупой жестокостью сверстников. Не помню причину, по которой они кидали мне в голову острые камешки. Среди голубых бантов, форменных костюмчиков и перекошенных в раже физиономий школяров из параллельного класса все те же глаза с пушистыми ресницами. Девочка не швыряла камни. Но и не заступалась за меня.
К тому времени я уже с холодком отмечал глумливое малодушие «коллектива» и наслаждался паническим страхом одинокой жертвы в темном уголке, ибо ловил своих обидчиков поодиночке. Антипатия к женщине по такому ничтожному поводу, как воспоминания о детских обидах, — глупость. Я живо представил антитезу двух судеб: бодрое шествие среднестатистической советской гражданки по проторенным колеям корчагинского счастья, неизменно нога в ногу (даже звучит неприлично!) — ее, и скромный путь отверженного инвалида по обочине — мое. Правда, в итоге: женщина оказалась счастлива не более моего.
Дальневосточные, забайкальские, среднерусские, украинские и, наконец, юго–западные пейзажи железнодорожного паломничества моих родителей расступаются, и среди развесистых лопухов пустыря у забора воинской части надо мной нависает пушка настоящего ржавого танка. Неизменное место моих уединенных игр. Из Сибири мои родители бежали на юг от гнева родни и жили на отшибе в каменном доме с фруктовым садом и огородом. На пятачке памяти толпятся аборигены в постолах, кацавейках и кушмах, рядом — пестрые стайки попрошайничающих цыган, на них от перекрестков накатывают толстые, как раскормленные коровы, бочки с вином — иногда возле них я ждал отца, — звенит в ушах туземная скороговорка.
Летом роскошество зелени города напоминало фруктово–ягодный лес, и этот цветок из камня, эту южную Данилову вазу, обвивали сочные виноградные лозы. Осенью грецкие орехи с придорожных деревьев собирали все желающие. Зимой улица, перерытая гусеницами танков, расплывалась в кисель: в квартале от нас стояла воинская часть. Весной — пыль перемешивалась с ароматами буйного цветения и разносилась с пыльцой соседскими пчелами в неведомую даль.
Память детства привычна к лести. Возможно, были проклятые в письме Вигелю пороки южного Содома. Но город оказался великодушнее поэта и назвал его именем чудесный парк. Роскошные клены, фонтан и аллеи хранили волшебство рифмованных сказок и прозы Пушкина. Едва научившись ходить, сам того не ведая, я, возможно, встречал на прогулках свидетеля другой эпохи, первую любовь Набокова, старушку Шульгину, умершую в этом городе. И переплетения золотых и серебряных нитей теперь в моем воображении украшают причудливым орнаментом заурядное младенчество.
В детстве мне казалось, что отец родился заместителем директора стекольного завода, мать — домохозяйкой. Подались они в виноградную республику по приглашению вдовы моего деда (второй его жены), из–за угрозы уплотнения жилплощади бабушки. В шестнадцать лет ее с первым мужем и другом моего деда пригласил на бал Колчак. Четыре доходных дома в Омске, торговля, три войны и семнадцать ранений деда. Где бы я ощутил дыхание легендарной эпохи, как бы понял, что историю можно потрогать?
Дед увез жену от опасного прошлого. После смерти бабушки мы унаследовали дом.