Забрызганный серой грязью, пыльный, новенький «бьюик» цвета Милиной губной помады резво мчался по ухабистому, богатому выбоинами шоссе, минуя кургузые темно-зеленые елки и унылые «бескрайние» поля, то желтые, то зеленые; опустив до половины стекло, Мила лениво наблюдала с пассажирского места, как меняются пейзажи за окном; декорационный малахитовый лес на горизонте, освещенный красным закатным софитом, отчетливо напоминал кадр из какого-то давно виденного фильма.
Красный «бьюик» был Милиной машиной; она, впрочем, долго мечтала о «феррари», великолепной, низкой, глянцевой «феррари»; Мила бредила ею, пока не увидела на одной из светских тусовок, как господин Ненашев, банкир, подъехал на машине ее мечты к парадному подъезду означенной в пригласительном билете резиденции на Каменноостровском, нещадно скребя подвеской по уступам сиреневых камней подъездной дорожки; когда несчастный автомобиль въехал наконец на зеленую лужайку и медленно развернулся (г-н Ненашев, в смокинге, шикарный, надменный, выбрался наружу — «ну что? видели меня?»), Милино желание растаяло окончательно. Месяцем позже, когда Володя, Милин муж, усиленно восхищался параметрами разрекламированного в журнале «бьюика», Мила намекнула между прочим, что ее день рождения не за горами, а женщине, вот уже полгода как имеющей права, неплохо бы заиметь и собственную машину.
Сейчас за рулем «бьюика» сидел Володя. Мила очень живо представляла себе, как подъедет на «бьюике» к подъезду дома, в который ее привезли из родильной клиники без малого тридцать лет назад; этот серый кирпичный уродец с вечно разбитыми, подправленными фанерой скрипучими дверями не раз снился ей в снах, почему-то, как правило, кошмарных. Закономерность кошмаров казалась Миле странной. Столько хорошего в ее детстве и юности было связано с этим домом, столько щемящих воспоминаний: песочница у дома, где маленькая Милка в кружевном платьице, перемазанная и смешная, лепила куличики (Милина бабушка с седыми, заплетенными в густую еще косу волосами, лицо стерлось в памяти, кричит из окна: «Мила! Домой!»); узкий тротуар между колючими кустами справа и пышной клумбой слева, куда было так мягко падать с непривычно высокого двухколесного велосипеда; соседский веснушчатый мальчишка с букетом георгинов, поджидающий Милу у подъезда (она выглядывала из-за кухонной занавески — ждет? — да, ждет — и считала про себя до пятисот, мучаясь цифрами, прежде чем сбежать вниз по выщербленным ступенькам, пусть подождет); первый поцелуй под разбитой лампочкой в парадной, лопатки прижаты к горячей даже сквозь пальто батарее центрального отопления, ноги в сапогах с блестящими замочками совершенно мокрые, стук двери на верхнем этаже, «мне пора, мама ждет». Во снах же старый дом представал мрачным склепом, населенным исключительно покойниками и какими-то страшными черными птицами, которым не было имени в орнитологических справочниках; в одном из снов Мила поймала такую птицу и держала в руках, с ужасом вглядываясь в ее расплывающиеся очертания; у птицы были человеческие коричневые глаза, опушенные длинными ресницами, и… тут Мила от страха проснулась.
За те годы, что Мила не была в родном городе, образ дома из снов и образ реальный ее дома из детства смешались, спутались, слились, и даже сейчас, воображая, как замрет на асфальтовой дорожке ее шикарный «бьюик», Мила не могла толком представить, кто выйдет встречать ее и Володю из лестничного полумрака: настоящие ли ее мать и отец или суровый призрак Милиной бабушки, умершей двадцать лет тому назад.
Они подъехали к дому в синеве сгущающихся сумерек; никто не встречал их; смешно было бы думать, что мать и отец попеременно будут торчать у окна весь день, ожидая приезда дочери; да, кстати, Мила вспомнила, что не сказала по телефону, на какой машине приедет; возможно, родители ждали белый Володин «мерседес», виденный ими в прошлом году.
— Ну, вот здесь я и жила, — сказала Мила, открывая дверцу машины и оглядываясь в поисках знакомых лиц.
Во дворе было пусто; прискамеечные старушки разошлись уже по домам; только у соседнего подъезда курили и косились на «бьюик» два тощих подростка; когда Мила уезжала из города, они могли еще разъезжать в колясках, а могли, впрочем, уже и возиться в песочке. Мила вдруг подумала с удивлением, что одной из «старушек», которых она ожидала увидеть на скамейке, могла быть ее мать, а другими — матери ее бывших школьных друзей.
В подъезде сгущалась темнота, как и десять, как и двадцать лет назад; шершавые перила под рукой и бетонные ступени были, впрочем, вполне реальны, никакого намека на привидения и те провалы между лестничными пролетами, что так часто снились Миле, означавшие, верно, провалы в ее памяти, убиравшей воспоминания детства на все более далекие полки — до востребования… до востребования…
— Как лестница изуродована, — сказал Володя. — Может быть, купить твоим старикам квартиру в каком-нибудь новом доме? Тут и ногу можно сломать в этой темноте.
Они поднялись на четвертый этаж; желтая дверь возникла видением в полутьме; сколько раз в своих снах Мила вот так же уверенно и настойчиво поднималась к этой двери, радуясь, что сегодня ее возвращение — не сон, не кошмар, что все реально — и на стук ее открывал ей черный, страшный, перекошенный, неузнаваемый призрак — Пашка с первого этажа, который утонул в местном пруду за год до Милиного отъезда из города.
К Милиному ужасу, отец и мать постарели (нет, это не то слово для выражения сущности происшедшего, подумала она). Особенно отец. Год за годом, пока родители приезжали в Питер вместе и порознь, сначала к Миле, а потом к Миле и Володе, она не замечала изменений, происходящих в их лицах. Теперь же все морщины, все седые волоски, вся смятость и искаженность, свойственные старческим лицам, высветились с ужасающей ясностью. То ли родители Милы перешагнули тот самый порог, за которым необратимость старения возрастает в геометрической прогрессии; то ли в городе своего детства Мила ожидала увидеть тех, из детства, мамульку и папульку, стройных, поджарых, уверенных в себе, великолепных взрослых людей, без морщин, с гладкими и красивыми лицами, и контраст незнакомых своей старостью лиц со знакомой мебелью и обоями (ни разу не делали ремонта со дня отъезда Милы) так удивил и напугал ее. Мама, мама как будто еще была знакомой — ее желтое лицо со впалыми щеками лишь стало каким-то засушенным и шершавым, да пара глубоких нарисованных морщин пролегла между по-прежнему черными бровями… вот и все, если приглядеться, ничего странного, но отец! Мила вспомнила еще один свой страшный сон: как будто, вызванная материной телеграммой, приезжает к постели умирающего отца и видит страшное, на глазах разлагающееся фиолетовое лицо с черными впадинами между глаз… нет, конечно, нет, всего лишь пучки морщин на лбу, и в уголках глаз, и на щеках, и даже на подбородке; своим видом отец наглядно опровергал общепринятую истину, что будто бы мужчины старятся медленнее женщин.
— Как отец постарел, — сказала Мила Володе, когда они остались вдвоем.
— Да? Разве? — удивился тот. — По-моему, он и в прошлом году был такой же…
Мила с почти непристойным вожделением обнюхивала, ощупывала вещи в комнатах — все, как в детстве, только запах тлена и пыли во всем… запах старости. В большом сером шкафу, на нижних крючках, где когда-то висели Милины детские пальто, теперь была казнена коллекция старых зонтиков; крайняя слева вешалка гордо несла на себе шерстяной синий костюм, в котором мама ходила на родительские собрания в Милину школу; чуть ближе притаился папин клетчатый пиджак, памятный по фотографиям Милиного дня рождения, десять лет, первой круглой даты (чувствовала себя совсем взрослой, первые джинсы, индийские, кажется, и совсем новая короткая стрижка). В Милиных снах дальний угол шкафа прятал высокую крышку черного гроба (сверкал во тьме серебряный крест, выложенный тесьмой), а ближе к Миле сидел на корточках кто-то маленький, бурый, со сверкающими злобой глазами.
— Знаешь, мама, — сказала за завтраком Мила, и уголок губ ее дернулся, как всегда, когда она нервничала или говорила что-то неприятное, но важное, — почему-то мне эта квартира всегда только в плохих снах снится. В кошмарах.
— Да? — удивилась мама. — Хотя, знаешь, когда ты была совсем маленькой, у тебя много было кошмаров. Ты болела много, вот, наверно, и нервы. Пожара боялась под кроваткой, Бабы-Яги. Мы тебя даже к невропатологу водили. Он сказал, с возрастом пройдет.
— Ну, не то чтобы я боялась этих снов, — сказала Мила. — Просто странно, я так любила свою комнату, эти обои розовые в цветочек… но мне никогда не приснилось ни одного хорошего сна про нашу квартиру. Вообще про этот дом. Знаешь, только жуть всякая… колдовство, покойники… ну, ерунда, ладно. Причем, когда эти кошмары начинаются, я тут же начинаю понимать, что это сон, всегда практически, и понимаю, что могу проснуться, если захочу, во сне знаю, что это сон, но живу, что-то пытаюсь победить в этом сне, и просыпаюсь потом, и как-то все это неприятно.