МОНАШКА
Рождество скоро. Господи, вот же нехристи: в пост ёлку в дом принесла, с детьми своими сидела, из цветной бумаги вырезывала разные фигурки. Блестящей бумаги достала где-то, из яичной скорлупы мастерила что-то. И звезду красную на верхушку. Вот же адское отродье! Звезда на ёлке вашей – суть Вифлеемская звезда, которую волхвы узрели. Раньше ангел со звездой в лавках продавался. Ходили с maman после уроков, выбирали открытки, кукол сестрицам покупали. Не восковых, а с фарфоровыми личиками. Помню, японские и китайские куклы были в четырнадцатом году – глаз не отвести (а сейчас голыши какие-то и солдатики, смотреть противно, да и тех не достать). А у кукол личики были розовые, и открытки были не чета нынешним. Помню, более всего мне нравились немецкие – прелесть, а не открытки, цветные, яркие, с тонким рисунком – ангелы с розовыми щечками, ночь, луна, домики под снегом, и блестки разноцветные на белом – как настоящий снег. Не то, что сейчас печатают – краска одна типографская и дурачье в буденновках, и сами блеклые, и пачкают руки. Да и где в этой проклятой Сибири достанешь немецкие открытки?
Maman шла красивая, в маленькой шапочке с мехом, в жакетке с лисой-чернобуркой и в узкой черной юбке – это модно тогда было, ей очень шло. Еще, помню, рукава были с буфами до локтя, на сборках, а ниже – узкие, на пуговицах. И талия осиная. А я была в гимназическом еще коричневом платье, с воротником-стоечкой в рюшах, и тоже в меховом жакете. На этой Екатерине Александровне сейчас платье с “низкой талией”, из креп-сатина. Где эта талия – не разберешь, будто в мешке женщина. Повязала голову лентой в тон – и ходит, как доярка. Ужасно!
Нас с maman еще принимали за сестер. И снег хрустел под ногами, и теплее было, чем в этой проклятой Сибири. И фонари везде горели, электрические и газовые. Тут с этой электрификацией всей страны ноги в потьмах переломаешь. Один фонарь на весь переулок – то в сугроб попадаешь, то в яму.
Что еще было? Ах, игрушки елочные – таких шаров уже нет и не будет. Не выдувают сейчас таких, и не распишут так, и толченым стеклом на клей присыпать не станут.
А в девятом году, помню, мы с классом увлекались альбомами. У меня был синий, в сафьяновой обложке, с золотым обрезом. Сначала я туда напереводила картинок: такие маленькие херувимчики по углам, и Дева Мария на титульном листе – тоже немецкие были, и яркие, что страсть. Мне, маленькой, было безразлично, что они лютеранские. Потом бегали с ними на рекреациях, стишки в них друг другу писали. И на последней странице: “Кто любит более тебя, пусть пишет далее меня”. И maman c papa расписались: “Расти умницей, наша дорогая, золотая наша Нюрочка, и пусть твоя жизнь всегда будет такой же легкой, как сейчас”. А Ирка Скобелева написала на редкость дурацкий стишок, что-то вроде:
Ангел летел над сугробом
В хладных лучах декабря.
Ангел сказал ей три слова:
“Нюра, голубка моя!”
Я втихомолку долго смеялась, но ей наврала, что она – молодец, и за стихи поблагодарила, само собой. И ей в альбом написала: “Я вас люблю, вы мне поверьте. Я вам пришлю свой нос в конверте”. Дети были, что с нас взять?
За окном в свете электрического фонаря мерно падали хлопья снега. Не кружились, а просто падали, словно Господь обессилел и ронял их слабеющими руками на промерзшую насквозь землю. Ситцевая в горошек занавеска доходила только до половины окна, и сестра Анна смотрела поверх этого убожества на умирающую улицу.
Было тихо. Шестилетняя Сонечка в углу сосредоточенно шила платьице для резиновой куклы, а восьмилетняя Тамарочка лежала на антресолях с третьим томом словаря Брокгауза и Ефрона. Она перечитывала этот словарь уже по второму разу. Ничего не скажешь, умный ребенок. Вчера нашла в чулане икону и хотела порубить на щепочки, на растопку для самовара. Опиум для народа. Глупые дети.
Екатерина Александровна отдыхала: учеников распустили на каникулы. До этого она все дни проводила в школе. Сначала утренние занятия с детьми, потом вторая смена и ликбез. Она была директором этой школы, вела уроки и вникала во все мелочи. Придя домой с другого конца города, наскоро хватала то, что находила на еще теплой плите, ела без особого удовольствия и валилась спать. Сестра Анна знала, что эта женщина на хорошем счету в партии. Еще бы. Партия сказала: учи чужих детей, и она бросила своих на произвол судьбы. Нет ничего удивительного в том, что эту активистку оставил муж. Она даже не смотрится в зеркало – кому такая нужна? Даже чертова Инесса Арманд – и та умела готовить и следила за собой.
Муж ушел от Екатерины в прошлом году. К любовнице, молоденькой секретарше, у которой ни рожи, ни кожи. К полной дуре. Другая бы цеплялась за мужика, а эта отпустила. Чуть ли не сама прогнала, и с детьми видеться не дает. До семнадцатого года ей бы и в голову не пришло прогнать мужа. Но как же, советская женщина не должна быть ревнивой самкой. Пусть катится...
Анна повернула восковое лицо в сторону кресла, где с томиком Диккенса в руках сидела Екатерина. Серые глаза Анны смотрели по-змеиному, не мигая. Катя пробегала знакомые строчки невнимательно, лениво слабеющей рукой переворачивала страницы. Рядом на столике уютно горела лампа с зеленым абажуром и бронзовой статуэткой на подставке. Верхний свет Анна выключила, когда Тамарочка задремала наверху со своей энциклопедией. Комната погрузилась в полумрак, на стене нарисовалось овальное пятно света с темными отчетливыми границами. Софочка всё еще возилась под ёлкой. Она, сопя от старания, натягивала только что сшитое платьице на резиновую куклу. Оно не налезало, Софочка тянула и тянула, пока не раздался громкий треск. Она всхлипнула, отшвырнула платьице, которое шила уже три дня, схватила куклу за ноги и начала бить ее головой об пол. “Вот же тебе”, – прошипела девочка и дернула ноги куклы в разные стороны. Она определенно пыталась ее разорвать, но прочная резина не поддавалась слабым детским ручонкам.
Анна неслышно подкралась к ребенку, отобрала несчастную куклу и заперла в шкаф.
– Софья, спать пора! – прошептала Анна. – На горшок и баиньки.
Софочка слабо отбивалась, посидела полчаса на ночной вазе, чтобы потянуть время, и позволила уложить себя в постель. В квартире было три комнаты, но они жили в одной, самой теплой, потому что мороз на улице был около тридцати градусов.
– Зачем куклу рвала? Проси у Боженьки прощенья. – шепнула Анна. – Ну! Как я тебя учила?
– Отченашижеесинанебесидаприидетцарствиетвоедабудетволятвоя. – девочка перевела дух. – Хлебнашнасущныйдаждьнамднесь. Что такое даждь? – Сонечка хлопнула большими серыми глазами.
– Это церковнославянский. – раздраженно бросила Анна. – Я тебе уже сто раз говорила. Это означает “дай”.
– Аааа... – протянула Сонечка и повернулась к стенке.
Сама Анна никогда не молилась вслух, а тем более – готовыми молитвами. Она сочиняла их сама и читала в уме. Там они всплывали на пожелтевших страницах золотой, черной и красной вязью.
Екатерина шевельнулась во сне. Анна вздрогнула и неслышно вышла в сени, где уже лежали за старым сундуком ее вещи, связанные в узел. Сняла с вешалки теплое хозяйкино пальто с лисой, замотала голову платком, надела валенки, подшитые снизу старыми подметками. Вышла на улицу. Снег скрипел под ногами громко-громко. В темно-фиолетовом небе сияли крупные звезды. Анна прищурилась, и от световых точек в небе отделились маленькие лучики. Лучи тянулись, на глаза наворачивались слезы. Она молилась с застывшим лицом, не шевеля губами. На секунду против ее воли в сознании мелькнула картина – мразь в папахе тащит ее за руку по обледенелым булыжникам и орет сиплым от курева голосом: “Куда собралась, б...ь?” Мостовая пролетела у нее над головой, кто-то заломил руки назад и потянул вверх так, что едва не вывихнул суставы. Кто-то другой. Их было, по крайней мере, пять. В каком городе? Может, в Харькове? Этого она не могла вспомнить. Все города были похожи один на другой, они проплывали за щелью в стенке товарного вагона.
Анна сжала виски ладонями и насильно вызвала воспоминания о постриге и о том, как просила сократить срок послушания. Вспомнила холодную церковь в Одессе, плат на своей голове, жалкий хор из трех человек. Как назывался храм? Она забыла. Двенадцать лет прошло. Забавно, что за всю свою жизнь она только два месяца провела в монастыре. Остальное время жила в миру. Даже камилавку не надевала – просто черный платок. И тяжелый крест носила под одеждой. Кто там разберет – монахиня, вдова, просто женщина в черном?
“Даруй, Господи, жизнь сестрам моим, рабам твоим Ирине и Наталии. – продолжила она. – Храни их в странствиях и убереги от злых людей, и даруй им еду, и кров, и счастие, и благоденствие. И упокой души рабов твоих Марии и Константина. А для себя мне ничего не нужно, Господи, только укажи мне путь и прости мне мои прегрешения, вольные и невольные, и да свершится воля твоя на небе и на земле, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь”.