Владислав Егоров
Пасхальные яйца
последние рассказы
Черт знает, что на крышах делается! Зачесался большой палец правой ноги, протянул ее к горловине водосточной трубы, чтобы, потерев о жестяную холодь, снять зуд, да тут и напоролся на осколок бутылочного стекла. О tempora! О mores! Уже на крышах стали распивать портвейн «Агдам», напиток в малых дозах мерзкий, но при обильном употреблении подтверждающий закон диалектики о переходе количества в качество. Давно учил, а вот помню, по сей день: три источника, три составные части…
Боли я не чувствую. Не дано. Однако вскрикнул — генная память сработала. Из пореза две капли крови выкатилось. Одну успел слизнуть, а другая, когда ногу стремительно ко рту подносил, сорвалась, запрыгала спелой брусничинкой по скату крыши и ринулась вниз с высоты 18 м 43 см, чтобы упасть точно на темечко головастика, что плыл себе мирно-спокойно в ленивом потоке грязной воды, равнодушно собирающей по пути окурки, обертки от мороженого и использованные презервативы. Почему жители столицы выбрасывают их из окон своих спален — разумного объяснения подобрать не могу.
Да, кстати, вообще умом не все понять можно. Вот сидим мы на крыше.
Я — о себе чуть позже, «эхо Чернобыля» — одноногий волкодав Дружок, убиенная рэкетирами продавщица цветов Мария Ивановна Петрова, выходец с престижного Новодевичьего, процветавший долгие годы на скудной ниве современной философской мысли академик Ермак Тимофеевич Глистопадов и Лаврентий Павлович, фамилию которого я не намерен называть из принципиальных соображений.
Ну, со мной все явно. Надоели казенные стены. Серые, утомительные. Смотришь на них, смотришь — никаких признаков жизни, вся радость — вдруг новая трещинка появится где-то. Для примитивной натуры и этого, конечно, достаточно, но я, грешен, все еще не прочь вкусить радость от переменчивости бытия.
— И когда ты угомонишься, Жоэль! — корит меня иногда Вадим Андреевич.
Корит беззлобно, для формы больше. Ему, бедолаге, в этой жизни понять смысл высшей истины, увы, не дано, но он в отличие от прочих не позволяет себе впадать из-за этого в свирепость, а напротив вооружается доброжелательством, и руки распускает лишь, в крайнем случае.
Безусловно, такой атрибут человеческого тщеславия как Доска Почета — чушь несусветная, и все же, проходя мимо нашей Доски, обрамленной выцветшим от времени, некогда ярко-алым лозунгом «Советская психиатрия — самая гуманная в мире», я каждый раз невольно отмечаю, что, если кто и висит на ней заслуженно, так это единственно Вадим Андреевич. Честно сказать, фотопортрет его сделан скверно, без малейшей даже попытки со стороны фотографа уловить проблески одухотворенности у клиента. Вот и выглядит Вадим Андреевич на Доске Почета этаким бесчувственным чурбаном с осоловелым взглядом. Впрочем, он, может, с похмелья фотографировался — тогда свой упрек в адрес неизвестного мастера службы быта я снимаю.
И вот, надоело мне на безжизненные стены глаза лупить, я и решил по вечерам менять обстановку. Долго не раздумывал, куда податься, облюбовал крышу противоположного дома — меня крыши с детства манили, а эта выглядела очень даже уютно. Безусловно, я и не предполагал, что там кто-то уже обретается, однако встречен был приветливо, лишь одноногий (а может лучше — однолапый?) волкодав чуть поскулил недовольно, но, когда я пообещал ему косточку мозговую в следующий раз принести, оттаял и даже руку мне лизнул шершавым, как плакат, языком.
Чтоб ненароком не подвести добрейшего Вадима Андреевича, я предварительно его в известность поставил. Так, мол, и так, надоело казенное однообразие, после отбоя хочу небольшой променад совершить. Если вдруг понадоблюсь, ищите меня вон на той крыше.
Думал, Вадим Андреевич возражать будет, ведь установленный режим никаких прогулок вне стен не предусматривает, но он на редкость спокойно отнесся к моему заявлению.
— А чего ж на крыше не посидеть? — протянул добродушно, потирая указательным пальцем правый висок.
— Раз очень хочется, какие могут быть возражения. Только прошу, пожалуйста, форточку за собой не забывай закрывать. Опять же соблюдай гигиену, СПИД, смотри, не подцепи.
Это он, понимать надо, пошутил. Юмор у него исключительно на сексуальных мотивах замешен.
Хотя, впрочем, когда я с Марусей — помните: Мария Ивановна Петрова, цветочница? — познакомился, то мысль такая мелькнула, а что, если и вправду Вадим Андреевич упомянул о СПИДе вполне серьезно и ответственно, в плане профилактического предупреждения.
Только представился я цветочнице, как она тут же глазки стала строить, а потом и прямиком предложила спуститься в подвал, где какой-то бомж, ранее там обитавший, оставил после себя очень даже пружинистый матрас.
— Как на качелях будем кататься, милай! — завлекала она меня.
Видно в бывшей, своей жизни мещанскими условностями Мария Ивановна особенно себя не связывала.
— Извините, дорогая, — чуть насмешливо объяснил я ей. — При всем желании никаких, как вы говорите, качелей у нас с вами не получится. Вы уже существуете в ином мире, а я тут у вас как бы в гостях. В принципе я обыкновенный живой человек, но только открылась во мне недавно такая уникальная природная способность в соседнее измерение заглядывать. Вот когда отойду, так сказать, окончательно и бесповоротно, может, снова встретимся и тогда уж разовьем наши отношения. А пока, вон Лаврентий Павлович или академик — чем не кавалеры?
— Что ж, вы думаете, я каждому-всякому на шею бросаюсь, — обиженно поджала губки Маруся. — Просто вы мне глянулись, а академик — он много из себя воображает, а энтого в пенсне — как у вас и язык-то повернулся мне его предложить. Знали б вы, какими пакостями он по вечерам занимается.
Мне стало стыдно за свои слова, вернее за неуместный, как оказалось, их ехидный тон, и я смущенно зарделся. Но Маруся долго зла не помнила. Буквально через минуту она первой продолжила разговор.
— Ну, тады давайте просто дружить, — обрадовано, будто нашла единственно верный выход из трудного положения, предложила цветочница.
— А что вы вкладываете в понятие дружба? — деликатно поинтересовался я.
— Будя прикидываться? — погрозила мне пальчиком Маруся. — Гляжу, годков-то полвека, поди, прожил, и что, ни с кем не дружил? Ой, не верю!
— Может, и дружил, — с грустью вздохнул я, — да только вот припомнить не могу, с кем конкретно, и, в чем она эта дружба должна выражаться, тоже, честное слово, запамятовал. У меня, извините, рассеянный склероз. Недуг, как врачи утверждают, увы, необратимый.
— Ой, да не берите вы себе в голову эти болезни! — утешила меня Маруся. — Склероз нынче у каждого, и ничего, живут, бегают. А дружить, это я так предлагаю, чтобы мы по имени друг дружку звали: ты меня — Марусей, а я тебя…
— Жоэлем, — напомнил я.
— Ж-о-э-л-е-м, — напевно, будто смакуя звуки, произнесла Маруся. — Из армян, что ли? Да вроде не похож. А имя у тебя красивое, хоть и не христианское.
— Жоэль — это не имя, и не фамилия, — счел нужным объяснить я. — Это мой знак в здешнем мире.
— Ты — псих, что ли? — поинтересовалась она. — У меня был один такой. Как баловаться начнем, все просил «киской» его называть.
Она помолчала, видимо вспоминала другие мужские имена, что прошли через ее нескладную суматошную жизнь, потом тряхнула выбеленными перекисью кудрями, продолжила наставительно:
— А дружить, значит, станем так. Я тебе про свои переживания жизни буду говорить, а ты мне про свои. И чтоб с сочувствием слушать, а то и пожалеть друг дружку незазорно. А еще ты, какие анекдоты знаешь, мне рассказывай. А я, если попросишь, песенку спою. Я их сама придумываю. Только жалостливые они. Характер у меня задорный, а песни все грустные выходят. Вот послушай, какую вчерась сочинила.
И, не дожидаясь моего согласия, она обхватила своими большими, видать познавшими тяжелую работу ручищами толстые коленки, склонила набок голову и, покачивая ею, низким грудным голосом запела:
Ой-да, ты, свет-матушка,
Ой-да, расскажи, ты, мне,
Ой-да, про судьбу мою,
Ой-да, горемычную.
Ой-да, нету счастия,
Ой-да, у меня совсем,
Ой-да, ни пригоршеньки,
Ой-да, ни глоточечка.
Ой-да, укажи мне путь,
Ой-да, где его искать.
Ой-да, побегу бегом,
Ой-да, поползу ползком.
Ой-да, ты, свет-доченька,
Ой-да, нет те счастия,
Ой-да, только черный крест,
Ой-да, средь белых снегов.
Пела Маруся, как говорится, с чувством, находя в каждой фразе заветное слово и растягивая его беспредельно, поначалу с силой, а потом все тише, слабее — так, представляю я, тянут золотую проволоку для скани.
— Недурственно у вас, получается, — снисходительно похлопал цветочницу по плечу академик Глистопадов, когда Маруся закончила свою песню.