Я и не заметил, как он возник. Вот уж точно загадка природы! Редкий болван, а сподобился Новодевичьего. Не иначе, как по блату. Он долгое время в референтах подвизался у того самого головастика, которого я кровью своей отметил. Уверен, большинство читателей наивно полагает, что головастик — одна из стадий развития лягушки и только. Между тем среди них попадаются столь юркие и пронырливые особи, что при благоприятном расположении звезд им удается выбиться в люди и даже достичь вершинных государственных должностей.
Ермак Тимофеевич Глистопадов, завершивший свой жизненный путь в возрасте шестидесяти лет ровно, был среднего роста, поджар, имел неприметную физиономию, разве, что всегда румяную, и отличался редкой болтливостью. Кстати, дух свой он испустил, подавившись никак не желавшей закончиться фразой, когда произносил ответный тост на собственном юбилее. Подобно заезженной долгоиграющей пластинке, из вечера в вечер возвращался он к одним и тем же сюжетам из своей многотрудной философской жизни.
— Ваша песня, уважаемая коллега по крыше, — он посмотрел на Марусю отсутствующим оловянным взглядом, — вернула меня в годы моего мировоззренческого мужания. Именно тогда в поисках гуманистического идеала я самозабвенно — ах, каким я был романтиком! — ползал, по вашему определению, ползком. Вот именно: ползком! И что же?! Сейчас находятся так называемые деятели науки, я их, подлецов, наперечет знаю, которые упрекают меня, что я в болотное время не только никак не пострадал, но и академические регалии получил. Ограниченные мерзавцы! Мордовороты! Ушкуйники от исторического материализма! Им ли понять истинного философа, который — да! — ползает, но и страдает. Я ползал и страдал. Я ползал, страдая, и страдал, ползая. Именно тогда я пришел к выводу, может, это главное, что я сделал в своей научной жизни, что ползание — наилучший способ самовыражения. И не надо тыкать мне горьковским ужом. Своего ужа Алексей Максимович ради красного словца выдумал, правильно его обратно в Нижний Новгород переименовали, я же свое открытие выстрадал. А они, зас…
Тут академик от гнева по адресу здравствующих оппонентов поперхнулся, и вместо окончания слова, долженствовавшего охарактеризовать их наиболее кратко и емко, полетели из его широко разверстых уст брызги слюны, размером каждая с хорошую фасолину.
Маруся, милая бедная Маруся, которая только что мечтала о любви и счастии и была воплощением животворного Женского Начала — основы основ всего сущего в любом из миров, сидела теперь нескладным кулем и таращила испуганные глаза на вошедшего в раж философа.
«Чего это он раздухарился? — сокрушенно думала она. — Может, песня моя его раззадорила, ишь как злобой пышет. Конечно, ученый человек, не мне, дурехе, его судить, а только, если родился злыднем, то потом, хоть академиком, хоть генералом тебя назначат, а злыднем так и останешься. Зарплату, поди, платили ему немаленькую, так пил бы себе на здоровье коньячок, рыбкой красной закусывал и зла ни на кого не держал. А уж сейчас, когда отошел, и вовсе грех»…
— Лимита несчастная! — заорал вдруг Глистопадов, прочитав нехитрые Марусины мысли. — Ты и сметь не должна обо мне судить. Я уже в 1960 году в Советский энциклопедический словарь попал, ранг бессмертия тем самым получив, а ты, стерва, осмеливаешься вокруг моей личности социальную демагогию разводить! Спекулянтка! Трудовому народу ворованные гвоздики по баснословным ценам сбывала!..
У кого-то может закрасться сомнение, а не свожу ли я личные счеты с философом, выставляя его откровенным хамом и, можно сказать, даже подонком, раз он позволяет себе так говорить с женщиной? Что ж, личный момент, безусловно, присутствует. Когда Глистопадов во гневе слюной поперхнулся, одна брызга попала на полу моей любимой пижамной куртки производства Польской Республики, когда та еще Народной называлась, и прожгла в ней дырку, так что мне пришлось потом Вадиму Андреевичу врать, что это я по рассеянности сигаретой прожег. Он, деликатная натура, сделал, вид, будто поверил, хотя знал преотлично, что я бросил курить, как только на сигаретных пачках появились заботливые слова: «Минздрав предупреждает: курение опасно для вашего здоровья». Я всегда был лоялен к официальным установлениям, и посему данной рекомендации последовал незамедлительно. Но это так, кстати.
Еще одна глистопадовская брызга слюны попала на единственную ляжку чернобыльского волкодава и тоже отметину оставила. Впоследствии Маруся, несмотря на свою природную жалостливость, гладила Дружка с опаской, сомневаясь, не от стригущего ли лишая у него эта проплешина.
Волкодав, обоженный философической слюной, взвизгнул и отполз подальше от академика. Тот с интересом наблюдал за конвульсивными телодвижениями несчастного пса — жалкое зрелище являло собой в тот момент благородное животное, волей рока принужденное уподобиться твари ползучей.
— Видите, олухи! — с торжеством воскликнул Глистопадов. — Понадобилась ядерная катастрофа, чтобы радиация явила миру этого мутанта, который куда как более убедительно доказывает, что именно ползание — оптимальная форма движения любой белковой материи, адекватная ее сущностной основе.
Надо отдать ему должное, академик современной терминологией владел отменно. Маруся, так та, услышав последнюю фразу, даже рот открыла, а Лаврентий Павлович, только что примкнувший к нам, видимо, привлеченный громогласными разглагольствованиями темпераментного философа, потер пухленькие ручки и одобрительно сказал:
— Занятные слова!
Глистопадов горделиво посмотрел на Марусю, потом на меня, и его румяное личико передернула довольная осклабина — да простится мне этот неологизм, но милое понятие «улыбка» к его физиономии, увы, категорически не подходило.
Безобразная сцена с оскорблениями, которые касались не только Маруси, но и меня лично, «олуха»-то я должен был принять на свой счет, конечно же, требовала влепить академику пощечину, но я не мог этого сделать, ибо легкомысленно дал обещание Вадиму Андреевичу, что во время своих вечерних самостоятельных прогулок буду неукоснительно придерживаться учения Льва Николаевича Толстого о непротивлении злу насилием. Маруся же — о, непредсказуемая женская натура! — увидев, что философ вроде смягчился, сказала примирительно:
— А Дружок, Ермак Тимофеевич, он и скакать умеет на одной ножке, только крыша-то покатая, склизкая, вот он, видать, и опасается.
Философ снисходительно улыбнулся. (Черт с ним, буду применительно к нему писать все-таки «улыбнулся», так сподручнее, а вы при этом представляйте ту самую мерзкую осклабину). Подбодренная улыбкой, Маруся позволила себе вступить в разговор с ученым мужем.
— Я, конечно, понимаю, что я вам не ровня, Ермак Тимофеевич, — чуть обиженно и в то же время заискивающе начала она, — а все одно огорчение, что вы меня лимитой обозвали и будто я спекулировала. По моей видимости, конечно, сразу определишь, что я деревенская, дык я и не отказываюсь, только уж двадцать три годочка в Москве прожила. Когда сюда перебралась, было мне девятнадцать, теперь дочке столько. Она у меня путевая, замужем, а мне, ишь, не повезло. Мущинов много перелюбила, а сама по-настоящему так никому и не глянулась. А работать я, товарищ академик, наработалась вдосталь. И в колхозе еще девчонкой совсем, и в Москве на строительстве двадцать лет штукатуром отгрохала. Так что, ошиблись вы, я сама и есть трудовой народ. А что жизнь закончила, цветами торгуя, так это ж власть призывала всячески развивать малый бизнес. Я коечку в своей однокомнатной сдавала Рустамчику, вот он меня со стройки-то и сманил в торговлю. Чего уж таить, деньжат стала куда больше приносить, чем со штукатурского заработка, только, ишь, не принесли счастия мне эти денежки. Ой-да, и зачем я на них позарилась…
Последнюю фразу Маруся произнесла речитативом, так что у меня возникло предположение, а не собирается ли она затянуть свою новую песню. Но, если и было у нее такое намерение, то ему не дал осуществиться Лаврентий Павлович.
— Женщина! — неожиданно по-современному обратился он к ней. — Утрите слезы и помолчите. Я желаю беседовать с философом.
Маруся обиженно поджала губки и отсела к Дружку. Что-то, пришептывая, она стала поглаживать его, а одноногий волкодав благодарно поскуливал в ответ на ласку.
Меж тем Лаврентий Павлович снял пенсне и, протирая его платочком, тихим вкрадчивым голосом произнес:
— Поздравляю, гражданин академик! Ваши воззрения совпадают с нашими принципиальными установками. Э-э, не смущайтесь, что называю вас гражданином, профессиональная, понимаете, привычка…
— Хоть горшком назовите, Лаврентий Павлович, только в печку не ставьте, — угодливо пошутил Глистопадов.
— М-да… — кольнул академика острым взглядом Лаврентий Павлович, — язычок у вас неаккуратно подвешен. Спишем это на издержки дозволенной нынче гласности, но по-отечески замечу, что печки, на которые вы намекнули, — это изобретение нацистов, и ничего такого похожего в нашей системе не существовало.