Пылает за окном звезда,
Мигает в уголке лампада.
Так, значит, суждено и надо,
Чтоб стала горечью отрада,
Невесть ушедшая куда.
Есть стихи, которые просто куплеты — для забавы, типа частушек, или просто так, или по случаю даты. А есть такие, которые вмещают целую жизнь. Веня тут сказал бы: «Целый мир». Для него это слово «мир» всегда было важнее и больше «жизни», даже когда речь шла о его собственной жизни. Чушь ведь, правда? Иногда его трудно было понять, моего Веню. И слово «мир» — типичный тому пример. Для меня оно всегда оставалось пустым звуком, хотя и висело белыми буквами на красном фоне чуть ли не на каждом углу. Вот «жизнь» — это понятно, это ощутимо: приложи пальцы к шее — вот она, бьется, торопится невесть куда. Вот-вот… Правильно вы заметили. «Невесть ушедшая куда».
Веня говорил, что там, в стихотворении, не зря стоит именно «невесть». Мол, имеется в виду невеста. Типа того, что отрада — это невеста, а невеста — это молодость и счастье, и белое платье с фатой, и общая легкость дыхания, когда воздух вкусен, а радость сама ложится тебе под ноги с каждым звонким весенним утренником.
Мы-то с ним встретились летом. Черемуха, может, и не цвела, не помню… а когда она цветет? В июне? В июле? Ну ладно, неважно. Пусть будет «цвела», как в той блатной песне, на которую вы намекаете. Мне-то что. Ведь даже если она и не цвела, ноздри мои все равно были до отказа забиты сладким и дурманящим запахом молодой жизни.
А вот платье свое я помню точно, в деталях. Крепдешиновое, темно-синее, почти черное, в белую горошку — вот такую, не мелкую, но и не слишком крупную, в самый раз. Это было настоящее платье, доставшееся мне по случаю, от одной знакомой, дальний родственник которой был женат на француженке. Я этой француженки в жизни не видела, но знакомая говорила, что жуткая уродина. Жуткая. Наверное, поэтому она приехала из своего Парижа искать счастья в нашем колесе. Просто никто не брал, вот и… Что такое «колесо»? — «Колесом» Веня называл все это… Ну как это «что»? — Мир, страну, Россию, вот что. Колесо. Только не то колесо, на котором едут, а то колесо, на которое кладут.
Но это все уже потом… потом… а тогда было это платье в горошку, и сумасшедший черемуховый цвет, и сна ни в одном глазу — только счастье и забытье, а потом снова счастье. По-моему, я получила его за так, даже не платила — я имею в виду платье, а не счастье… за счастье-то приходится платить всегда, это всякий знает… а кто не знает, тот просто никогда не бывал счастлив по-настоящему.
У него была исключительная особенность, у этого платья. Оно гладило мне тело, как руки любовника… что-то невероятное… я все время чувствовала его на своих бедрах, на груди, на спине и на животе, и это сводило с ума, просто сводило с ума, уж можете мне поверить. Удивительно сексуальное платье. И оттого я сама была заряжена на любовь, как шаровая молния. Когда я проходила по улице, мужики вытягивались по стойке смирно, а их толстые, неповоротливые, дурно одетые женщины возмущенно поджимали губы, как будто я появилась на людях в чем мать родила. И они были правы, эти тетки, потому что, честно говоря, то платье в горошку выглядело откровеннее самой голой наготы.
Неудивительно, что Веня сразу втрескался по уши, едва лишь увидел меня на той вечеринке. И хотя мне было к такому не привыкать, я тоже обратила на него внимание — уж больно неловок он казался на фоне остальных парней, которые выпячивали грудь колесом и передвигались вразвалку, отклячив напряженные зады, ну что твои петухи. Конечно, я танцевала со всеми напропалую — не пропадать же вечеру — а Веня смотрел на меня из своего угла, как свихнувшийся астроном смотрит на пылающую за окном звезду, краше которой нет и не может быть на всем белом свете. И этот взгляд гладил меня почище платья, так что к концу вечера я уже знала будущее — свое и Венино — знала не хуже того попугая на Кондратьевском рынке, что вытаскивает записки с судьбой из разукрашенной картонной коробки.
А потом я встала уходить, и претенденты на «пойти провожать» все как один напряглись и навострили ушки, а самый наглый из них уже поднялся, с мнимой уверенностью сгребая со стола сигаретную пачку и поглядывая на меня снисходительно и одновременно моляще, и тогда я сказала, обращаясь к Вене: «Молодой человек, не проводите ли одинокую девушку до ее домика в Коломне?» — и пошла прямо к нему в угол делать реанимацию, потому как он перепугался настолько, что явно балансировал на грани жизни и смерти.
Я и поцеловала его первая, в тот же вечер, в парке, вернее даже не в парке, а на очень удобном кладбище, куда мы забрели, и не только поцеловала. Идти нам было некуда, ну то есть совершенно, да и зачем было куда-то идти, когда запах черемухи, или счастья, или не знаю чего там еще щекотал нам ноздри, и вокруг чернела мягкая летняя ночь? Мы нашли удивительно уютную скамейку, на которой, как говорят сегодня, можно было без всяких проблем «делать любовь», хотя чего ее было делать, когда она, готовая дальше некуда, уже высилась над нами, как сказочный джинн из кино про Синдбада-морехода. И когда мне стало мешать мое ласковое платье, я сняла его через голову, и дальше меня ласкал уже один только Веня, и этого было более чем достаточно.
Вот что такое отрада, и звезда, и невеста, понимаете? По-настоящему невестой можно быть всего один раз, так уж заведено, так, значит, суждено и надо с этим смириться, и ничего не поделаешь. И еще нельзя быть ею долго, потому что душа просто не выдерживает такого напряжения, истончается и рвется, как мебельная обивка. Получается, что жизнь нас жалеет, давая нам побыть невестой или побыть с невестой всего лишь один раз и ненадолго, а потом уводит ее невесть куда, оставляя горечь, именно горечь, ведь нет ничего горше такой утраты, ничего, ничего…
Веня знал все это заранее, он был очень умен, мой Веня, и не только знал, но и умел объяснить. Когда мы любили друг друга, то, приоткрывая отяжелевшие веки, я видела отсвет этой будущей горечи в его счастливых глазах, и оттого наше общее счастье казалось еще острей, еще глубже, как будто приправленное перцем отчаяния.
— Смотри, — говорил Веня. — В этом стихотворении каждая строфа — как мир, и этот мир похож на орех, в котором есть живая сердцевина и скорлупа, чтоб изнутри ничего не пропало. Видишь: пять строчек. Первая и пятая — скорлупа, оболочка, а те три, что между ними — вся наша жизнь, без остатка, с ее отрадой, и горечью, и судьбой, и долгом. Так что не нужно бояться горечи, она не страшна, ведь горечь вырастает из счастья; без нее и настоящего счастья не было бы, понимаешь? К тому же отраде все равно деваться некуда: вспомни про скорлупу.
— Как же так? — говорила я. — А как же «невесть ушедшая куда»? Ведь она все-таки уходит, отрада, ведь ясно же написано…
— А звезда? — возражал он. — Посмотри на первую строчку. У нас с тобой всегда останется звезда — там, за окном. Она часть нашей отрады, нашего счастья, вечное напоминание о нашей скамейке, о темноте старого кладбища, о застрявшем в ноздрях запахе черемухи и о твоем замечательном платье.
Что я вам говорила? Веня тоже тогда купился на мое платье в горошку. Все-таки оно работало безотказно, то платье, действовало на всех, даже на таких умников, как он.
— Но при чем тут лампада, Веня?
— Лампада — это тоже наша звезда, — смеялся он. — Будет тебе и лампада. Будет и лампада, и колыбель…
Над колыбелью тихий свет,
И, как не твой, напев баюнный,
И снег, и звезды, лисий след,
И месяц, золотой и юный,
Ни дней не знающий, ни лет.
Потом мы расписались и сняли комнату у метро «Горьковская», недалеко от «Ленфильма». Комната была странной треугольной формы и стоила ужасно дорого по нашим средствам, хотя и очень дешево по принятым тогда ценам. Причина этой дешевизны стала понятна, когда мы познакомились с соседями: сухоньким субтильным старичком дядей Колей и двухметровым краснорожим амбалом по имени Колян. Оба жили одиноко, оба пили запоями, причем запои дяди Коли отличались прямо таки научной регулярностью, то есть, длились ровно по десять дней и перемежались двухнедельным отдыхом, в то время как Колян глушил нерегулярно, зато беспредельно, и мог не просыхать месяцами.
Невзирая на устрашающую внешность, Колян был, в общем, существом безобидным. Напившись, плакал и жаловался на несправедливость, которую видел во всем: в собственном сиротстве, в уходе жены, в зажиме квартальной премии, в сегодняшнем поведении суки-бригадира и в том, что гастрономная Верка час тому назад выдавала всего по три бутылки в одни руки — даже в такие большие, как у него. В противоположность Коляну, субтильный дядя Коля в пьяном виде представлял нешуточную опасность: задирался со всеми, кто неосторожно вставал у него на пути, и чуть что хватался за нож.