К счастью, это происходило только в начальной стадии запоя, когда дядя Коля еще держался на ногах. В эти первые три дня он затаривался неимоверным количеством портвейна, варил огромную кастрюлю перловки, запасал десяток буханок черного хлеба и, стащив все это к себе в комнату, запирался на оставшуюся неделю, выползая уже только в туалет, а то и не выползая вовсе. В перерывах между запоями к нему ходили бесформенные женщины неопределенного возраста, оставлявшие в коридоре острый запах дешевых духов и немытого тела. Судя по доносившимся из-за фанерной перегородки звукам, в кровать дядя Коля своих возлюбленных не пускал, откровенно объясняя эту строгость боязнью насекомых, а вместо этого ублажал их по-простому, нагибая на колченогий стучащий стол, отчего сам акт любви напоминал сюиту для оханья с барабаном.
Колян же баб не водил. Его угрюмое сердце однолюба было раз и навсегда отдано одной женщине: жене, бывшей или настоящей, — уж не знаю, в каком официальном статусе пребывали их отношения. Жена приезжала к Коляну примерно раз в два месяца, они вместе пили, сидя на кухне, а потом плакали и дрались у себя в комнате, вернее, она била его чем придется, безжалостно и с очевидным намерением покалечить или даже убить, а он только отпихивал ее, что временами хватало для глубокого нокаута, и тогда Колян звал на помощь меня как «специалистку по женской части».
Работал он такелажником на стройке и к своим неполным сорока годам успел отсидеть дважды — первый раз еще подростком за убийство собственного отца, по пьяной неосторожности: «Он на меня полез, а там нож лежал…» Дядя Коля не работал нигде, жил на какое-то таинственное отставное пособие. Судя по некоторым признакам, с тюремным миром он тоже был знаком не понаслышке, хотя и, скорее всего, с другой стороны дверей. Возможно, поэтому на Коляна он по старой памяти продолжал поглядывать крайне недоверчиво, словно через глазок…
Сначала я честно пыталась навести в квартире какую-то видимость чистоты, но это было безнадежно, сами понимаете… пьяный человек разве что соображает? Пьяный человек думает о своем горе, или о своем страхе, или о своей страсти, и больше ни о чем — до порядка ли ему во всем остальном? Ему, если вдуматься, порядок во всем остальном даже противен, вот что. Он его, этот порядок, не соблюдать хочет, а наоборот, нарушить, и чем сильнее, тем лучше. Напачкать, шваркнуть грязным сапогом по намытому полу, блевануть на стол, ударить, отшвырнуть, разбить, рухнуть во весь рост, прихватив с собой скатерть или занавеску… Раззудись плечо, короче говоря… ну, вы небось сами знаете.
Так что я довольно быстро поставила на чистоте крест. Мы просто старались пореже вылезать из своей треугольной каморки. Когда дядю Колю навещали дамы, или приезжала Колянова мучительница, мы отправлялись гулять, или в кино, или еще куда-нибудь. С последним, впрочем, имелась некоторая проблема — друзей мы с Веней как-то подрастеряли, уж больно замкнуты были на себе. Дружба требует участия, а где его взять, участие, если все, что есть во мне — Венино, а все, что в Вене — мое? Ну кому это может понравиться, когда одна пара за общим столом занята только и исключительно сама собой? — Никому! Разок-другой еще стерпят по старой памяти, а потом — летите-ка себе, голубки, под застреху, там и воркуйте. А мы, собственно, и не возражали, отнеслись с пониманием.
В общем-то жизнь нам нравилась. Не мешала даже эта ужасающая квартира, в которой ни один из предыдущих жильцов не продержался больше двух месяцев. А мы прожили два с половиной года и ничего. Даже потом я ни в какую не хотела оттуда съезжать. Дело в том, что Веня с самого начала объяснил мне, что треугольник — самая крепкая из всех геометрических фигур, и это, мол, очень точно отражает наши с ним отношения. Ну и вот, из суеверия… женщины часто верят в подобные приметы, и я не была исключением.
В нашей комнатке стояли две табуретки, украденный из уличного кафе столик, узкий шкаф-пенал и односпальная кушетка, на которой было бы тесновато даже одному толстому человеку, но зато нас двоих она устраивала в лучшем виде, потому что спали мы, как и жили — обнявшись.
Ребенка мы родили не сразу, но начали говорить о нем чуть ли не с первой же ночи. В настоящей любви всегда присутствует ребенок. Почему?.. — Понимаете, любовь сразу захватывает все-все-все, всю твою жизнь без остатка — Веня бы сказал: «Весь мир» — ну, неважно, жизнь или мир, важно, что ей все равно кажется мало. Любовь — ужасная жадина, у нее загребущие руки, и она никогда не согласится отдать кому-либо или чему-либо хотя бы маленький кусочек. Но жизнь-то не бесконечна, и мир тоже. И вот тогда, когда захвачено уже все и дальше расширяться вроде как некуда, тут-то она и придумывает себе новую страну — ребенка. Да-да, так оно и бывает, уж я-то знаю.
В той крошечной, но зато самой прочной, треугольной каморке не было колыбели… но она все-таки была, понимаете? Мы с Веней смотрели на нее с нашей односпальной кушетки, для чего требовалось, конечно же, повернуться одновременно — ведь если поворачиваться по отдельности, то можно было и упасть на пол.
— Над колыбелью тихий свет… — улыбался Веня.
Он шептал мне это на ухо, именно на ухо, и не из-за секретности, а просто потому, что на кушетке иначе не получалось. Кушетка придавала нам дополнительной прочности, как и треугольная комната. А я была счастлива всем этим: и комнатой, и кушеткой, и тихим светом над несуществующей, но такой реальной колыбелью, и горечью нашего, как говорил Веня, «немыслимого быта». Слова «баюнный» и «юный» Веня произносил особенно долго, бесконечно упирая на «нннн…», сначала впиваясь в него острой юлою — «йю…» — а потом растягивая все дальше и дальше, так что под конец оно переходило в отголосок волчьего воя — там, за снежным горизонтом ночного бескрайнего поля, где на девственной целине виднелась только ровная цепочка лисьего следа, уходящая в никуда… вернее, не в никуда, а именно туда, куда ушла и теперь находилась невеста, то есть «невесть куда», и пылала знакомая звезда, и месяц, золотой и йююннннн-ннный сиял над всем этим великолепием нашего счастья, нашего вечного счастья, не знающего ни дней, ни лет, ни столетий.
Это стихотворение было просто сделано на нас, в наш точный размер, как та же кушетка… вы уж простите меня, что я все о кушетке да о кушетке… знаете, всегда запоминается самое лучшее.
Как-то, гуляя с Веней по рынку, мы набрели на продавца ковриков и среди грудастых русалок, трех богатырей, северных оленей и прочего безыскусного искусства вдруг увидели наше поле с лисьим следом и тонким золотым серпом, и видимо, лица у нас стали такие, что лоточник заломил цену вдвое больше обычной, но и не купить было нельзя, правда ведь?
И жаль и больно мне спугнуть
С бровей знакомую излуку
И взять, как прежде, руку в руку.
Прости ты мне земную муку,
Земную ж радость не забудь.
Эту строфу я любила меньше всего. Почему, не знаю. Ведь слова там очень красивые, особенно про «излуку бровей». Прямо чувствуешь себя шемаханской царицей… И все равно есть там что-то неуютное. Наверное, потому, что в этой строфе мы как-то по раздельности — я и Веня. Будто он смотрит на меня со стороны, причем непонятно, насколько эта сторона далека. В треугольной комнате еще куда ни шло — к ней слово «далеко» было вообще малоприменимо, особенно, если на кушетке. Но потом я все-таки забеременела, и нам пришлось переехать в другое место, более подходящее для ребенка и для его реальной кроватки. Кроватки, а вовсе не колыбели.
Тогда мы еще учились, нищие студенты. Денег нам двоим почти не требовалось, ну разве что на жилье и на минимальное пропитание, да еще на кино время от времени, или вот на коврик… а кроме этого — зачем? В принципе всегда можно было подхалтурить тут и там, но нам ни за что не хотелось отрываться друг от друга. С появлением ребенка все изменилось: я даже не представляла себе, сколько всего нужно такому маленькому существу. Теперь мы расставались с Веней все чаще и чаще, а в летние месяцы он даже уезжал на заработки, уезжал действительно далеко, в дальнюю сторону, и тогда нелюбимая строфа и в самом деле приобретала масштабы реальной угрозы.
С детьми всегда так… Помните, я говорила, что любовь придумывает их чтобы было куда расширяться? Да… помимо того, что любовь жадина, она еще и самоубийца.
Мы остались нищими и после института. Мы ведь всегда были самые простые, обычные люди. Я-то уж точно никогда звезд с неба не хватала: обыкновенная девчонка, у которой если и было что незаурядное, то разве что платье в горошку. Веня, наверное, мог бы добиться чего-нибудь большего, чем заштатного инженерства на грошовой зарплате — ведь он был очень умен, мой Веня. А с другой стороны, — зачем? Вы понимаете: зачем? Да, это могло бы добавить нелишнюю сотню рублей, но зато еще больше отняло бы нас друг от друга. Я всегда помнила об этом, так что мне и в голову не могло прийти попрекнуть мужа недостатком денег.