Виталий Щигельский
ВРЕМЯ ВОДЫ. Авантюрный роман
(Журнальный вариант)
Потеря курса есть категория психологии не меньше, чем навигации.
Иосиф Бродский
Я хорошо помню тот день, когда окончательно ощутил себя взрослым. Это был первый день декабря. Серый и быстрый, как кролик, незаметно прошмыгнувший из тоскливого утреннего полумрака в мрачные вечерние сумерки. В тот декабрьский день с низкого, залепленного грязной ватой неба протекало, падало и лилось мокрым снегом и сухим колючим дождем. Но тогда я обращал внимания на осадки. Я возвращался домой.
Съехав с обледенелых ступеней дембельского поезда «Костамукши — Санкт-Петербург» в рыжую снежную кашу, равномерно покрывавшую перрон Финляндского вокзала, я оказался в своем родном городе. Спустя двадцать пять месяцев срочной воинской службы в глубоко закопанном бункере, где под моей кроватью был бетонный пол, а над ней — бетонный же потолок и семь метров земли, по поверхности которой бродили медведи и лоси. Что касается людей, то людей я там не встречал. В тех краях на десять квадратных километров лесного массива приходилось полтора обрусевших карело-финна и один дикий вепс. Сослуживцы, естественно, в счет не шли. Среди сослуживцев не было вепсов и финнов, а самым русским из них был удмурт из Ижевска с редкоземельным античным именем Виктор. В основном же — узбеки, туркмены и дагестанцы. Такой в те времена был принцип: солдат должен чувствовать себя героем-завоевателем. Следуя этому принципу, русские служили в Средней Азии, а узбеки и калмыки — в сибирских северных лесах. Этот тренд (прости, господи, за сквернословие), а также боевой дух и бытовой запах Советская армия позаимствовала у Золотой Орды, страшной скорее своей непредсказуемостью и безбашенностью, нежели вооружением и выучкой.
С тех пор много раз менялась солдатская форма, совершенствовалось вооружение, изощрялись стратегия и тактика, и только сознание оставалось постоянным. Генералы Красной, а затем Советской армии мыслили как ханы. А солдаты мыслили как лошади. Все два года службы они и были лошадьми. И я, конечно, тоже…
Почему и зачем я попал туда, уже почти имея на руках диплом инженера-электрика по системам автоматического управления? Ответ прост: ища и не находя смысла жизни, я решил попробовать себя на прочность, как какой-нибудь мелкобуржуазный Печорин. И попробовал. Доказательством чего была широкая золотая лычка на погонах — так обозначалось воинское звание «старший сержант». А в моей голове, тронутой легким морозцем, стоял приятный хрустальный звон. Это потому что из нее было выморожено все лишнее и ненужное, типа уравнения Бернулли и «Диалогов» Платона.
Два года самобытной армейской жизни я невольно впитывал в себя ордынские обычаи, мифы и традиции, поэтому моя голова не была абсолютно пустой. Все, что в ней скопилось, изменило мою психику, ментальность, внешний облик, манеру держаться и разговаривать. Надо полагать, я был демобилизован не случайно и не внезапно, а ровно тогда, когда моя трансформация в солдата полностью завершилась.
В моем вещмешке лежал разукрашенный фломастерами и оклеенный фольгой от шоколадок дембельский альбом. На его страницах героические лица бойцов перемежались выполненными в сюрреалистической манере рисунками армейских буден и тщательно зарифмованными стихами. Несколько стихов и песен, равно героических и печальных, я знал наизусть. И в первую очередь — песню о солдате, его девушке и оторванных взрывом ногах. В ней герой вступает в переписку с ожидающей его на «гражданке» возлюбленной и сообщает, что в бою ему отрезало ноги («ноженьки» — в оригинале) и обожгло лицо. Таким способом герой проверяет глубину чувства своей невесты. На самом же деле он не только жив и здоров, но каким-то чудесным образом дослужился до генерала. А невеста принимает все написанное им за чистую монету (как и тот, кто первый раз слушает эту песню, обычно это из последних сил отжимающийся от пола салага) и в приступе малодушия отказывается ухаживать за калекой. Она находит себе другого, какого-то не служившего в армии чмошника. И тут появляется «Он» — молодой красивый генерал с полной грудью государственных наград и ордером на жилплощадь. Невеста рвет волосы на себе и на чмошнике, но уже поздно. Тут струны не выдерживают и рвутся, все плачут, включая парня, исполняющего песнь.
Не меньшее место в моей голове занимала легенда о «Розовом закате». Такое название будто бы носила шифрограмма, которая рано или поздно должна была поступить из «центра» по каналам секретной связи. «Розовый закат» — это не картина психопата Пабло Пикассо, это закодированная команда первой и последней ракетной атаки на Американские Соединенные Штаты. Во времена моей юности ее подсознательно ожидал каждый человек в форме и каждый второй в штатском, от солдата до маршала, от подводника до летчика, от первого секретаря горкома партии до последнего пионера в шеренге на школьной линейке. Нанести удар первыми, вспороть брюхо земному шару, смешаться друг с другом, превратившись в облако пыли, — вот что подразумевал под собой «Розовый закат». Два слова описывали абсолютное проявление военного романтизма.
Третий миф был о том, что всех нас — непобедимых героев — с нетерпением ждут на «гражданке», и не просто ждут, в нас нуждаются. И так же как мы каждый вечер после поверки зачеркиваем в карманном календаре день прожитый, вопреки усталости, авитаминозу и брому, так и они — наши далекие и близкие родственники, друзья и подруги — ведут строгий учет нашего отсутствия.
Вот с таким багажом понятий и знаний я ступил на землю родного мне города Ленинграда.
Я представлял из себя классического дембеля — недалекого, агрессивного и сентиментального. Я гордился собой и приобретенными качествами и, опираясь на информацию от других дембелей, ожидал, что, не успев выкурить долгоиграющую болгарскую сигарету до фильтра, окажусь в тесном кольце ликующих народных масс. Я предчувствовал миг, когда к моей новенькой серой шинели, украшенной сине-золотыми погонами летчика и золотыми аксельбантами, потянутся красивые романтичные девушки, восхищенные дети и просто патриотично настроенные граждане. Поэтому, заломив на затылок ушитую до размеров тюбетейки ушанку, я с независимым видом закурил и принял самую горделивую позу, на которую был способен.
Невеселая мысль, что никто не спешит следовать заготовленному дембельскому сценарию, посетила меня три сигареты спустя. Как отдельные граждане, так и целые гражданские группы не обращали на меня никакого внимания, они беспорядочно бродили по перронам, исчезали и появлялись в дверях вестибюля вокзала. Разве что периодически кто-нибудь падал на пятую точку, поскользнувшись на обледенелом асфальте. Впрочем, никто кроме меня не замечал упавших, не помогал им подняться и даже не смеялся над ними. Меня для граждан не существовало вовсе, словно я был какой-то там памятник Пушкину. И только цыганского вида торговки в мохеровых платках, почувствовав, что я голоден, закудахтали сипло: «водка-водка, горячие пирожки, водка-водочка…»
Дикие люди, они не знали, что денег на водку дембелям не положено. Чтобы сделать хоть что-нибудь, я сменил положение ног, стянул с ладони перчатку и, к огромному сожалению, нащупал в кармане пустую сигаретную пачку. Я растерялся.
Солдат без табака — не солдат. Если солдат просит закурить, ему не имеют права отказывать. Так было принято в маленьких, деревянных, пахнущих хвоей, кривеньких выселках Костамукшах. А здесь был город — большой и угрюмый, со сложным характером и букетом нервных расстройств, город, наполовину утонувший в замерзших болотах.
Сумерки сгущались, снег усиливался, а я все не мог понять, каких сигарет я хочу. В общем-то хотелось цивильных с фильтром, но цивильные курят люди с претензией, среди них много жмотов и снобов. Дешевые, овальные, в мягких, криво склеенных пачках, употребляют представители пролетариата и алкоголики — то есть это тоже был не мой уровень. Окончательно запутавшись в «за» и «против», став похожим на неумело слепленного снеговика, я дернул за рукав первого попавшегося прохожего. Им оказался вокзальный уборщик — невысокий худой человек с морщинистым желтым лицом спившегося суфия. Вообще-то он не шел, он стоял и с остервенением пытался вытащить из сугроба широкую, словно экскаваторный ковш, лопату.
— Курить дай! — сказал я резко.
Требование эффективнее, чем просьба. Этому меня научила армия.
Дворник, не переставая раскачивать потемневшую рукоять лопаты, бросил на меня оценивающий взгляд и спросил низким, компенсирующим тщедушие тела, голосом: