Посвящается Дж.Е.Р., М.М.Р., П.Л., М.Р., А.Дж.Л. и М.К.Ф. – с любовью и благодарностью
…Смерть – это только одно: перестать быть тем же.
Овидий. Метаморфозы, книга XVI
Наше судно заштилело в голубовато-зеленом море. С чернеющего неба свисает остро отточенный полумесяц. Я любовалась им, стоя на палубе, а сейчас вернусь в каюту, еще не решив, взяться ли снова за «Malleus Maleficarum»[1] или же очинить перо и скоротать ночь за писаниной.
На обратном пути, в темном проходе между двумя нашими каютами, среди корабельных шумов и скрипов, улавливаю ее пение: оно соперничает с мелодией моря.
Слышится музыка над головой:
Это Бог, Он где-то со мной[2].
Я замираю от восторга.
Вот и дверь в их каюту. Заперта, но от качки крючок вдруг соскакивает с петли.
Светильники, подвешенные к перекладине, раскачиваются в такт морю. Свет, будто чернилами, заплескивает немногое, что доступно глазу. Но потом, потом – зеркальный квадрат в позолоченной раме, низко на стене, позволяет увидеть больше. Вот они – оба. Она поет, он стоит рядом, протягивая раскрытую ладонь. Она кладет в нее свои руки: черные дрозды трепещут в гнезде из слоновой кости. Она – само совершенство. Он великолепно сложен. Разница в возрасте между ними – несколько лет.
Она продолжает неторопливо петь – только две эти строки. Шепотом он просит ее умолкнуть. Она по-прежнему поет, с вызовом – только две эти строки, наделяя их силой, которую он не слышит. Глухой от похоти, он тянется губами к ее шее. Теперь мне видна только ее спина, обтянутая желтой льняной тканью: полоска жаркого золота. Мне кажется, это поцелуй, но зыбкий свет выхватывает из темноты его сверкнувшие эмалью зубы. Кусает ее. Почему-то продолжая улыбаться.
Грубо ее разворачивает. Теперь из зеркальной тьмы оба обращены ко мне лицом. Я отшатываюсь от двери. Знаю, нельзя подглядывать, знаю – нужно уйти. Но нет, не отвести глаз. Никак.
Хватаюсь за косяк, чтобы устоять. Надо пригнуться.
Между зубами пролезает, ища воткнуться, втиснуться – точно рдяный член похотливого пса, – его язык. Виден клейкий след от слюны. Он обхватывает ее, тянется руками к горлу. Ее голова откидывается ему на плечо. Она слилась с тенью. Пальцами – каждый как рыбье брюшко – он высвобождает ее груди. Слышится треск ткани.
В темноте ловлю воздух, только бы хватило дыхания. Даже морскому валу не отшвырнуть меня от двери. Трепещущее тело велит: останься.
Она продолжает петь. Но он вытаскивает из кармана детскую игрушку. Рогатка? Нет. Ремешок, годный для соколиной охоты? Тоже нет… Я теряюсь в догадках, пока он не прилаживает эту штуку к ее лицу – мячик из скомканной ткани сует в рот, а две кожаные полоски завязывает у нее на затылке.
Она обнажена до пояса. Она в тени, но мне видна ее светлая кожа, лишь слегка выдающая примесь африканской крови. Голова запрокинута, глаза крепко зажмурены и стиснуты кулаки. Ей приятны его прикосновения, твержу я себе, не умея иначе истолковать близость плоти к плоти.
Он обхватывает ее налитые груди, вытягивает вперед за темные соски. Она содрогается. С заткнутым ртом нельзя ни улыбнуться, ни вскрикнуть. Его руки бродят от ложбинки на животе к бедрам – и выше. Медлят – сначала пальцы, потом кисти – на изгибах снизу грудей. Блестят капельки пота. Он подносит кончики пальцев к губам – слизнуть.
Рукой – моя она или не моя? – нашариваю свои груди. Под этой тканью, под этим одеянием… найду ли причудливую, еще неведомую область восторга?
Он приказывает ей: приподнять груди и не отпускать.
Любовники (мне все еще так чудится) слегка подаются в сторону зеркала, а значит, ближе ко мне. Безмолвие. Кровь стремглав бежит у меня по жилам, мне слышен ее ток. Вот теперь – пора уходить…
Но – я жду и смотрю неотрывно на то, как:
Он берет со стола перчатку. Натягивает ее на правую руку. Склоняется к боковой стороне стола… что там? Какое-то железное устройство. Печурка – скорее узкая, чем широкая. Там мерцает огонь. Оттуда торчат… о нет! Нет. (На закушенном языке чувствую вкус крови.) Он вынимает из горна первый штырь – с палец длиной. Острый конец раскален докрасна. Стоя за ней, он приступает к делу – размеренно, не спеша. Мы делим с ним отражение в зеркале: оба следим за прилежной работой. Я боюсь шелохнуться – вдруг меня заметят? Застыла на месте, оглушена увиденным.
Только когда он сжимает ее левую грудь рукой без перчатки, только когда другой рукой подносит клеймо к ее коже – только тогда я кидаюсь прочь. Только тогда спасаюсь бегством. Но еще успеваю услышать шипение от раскаленного железа, ощущаю его сама, вижу, как страшно напряглась ее шея и как выкатились ее глаза. И еще ловлю в зеркале сверкнувший взгляд, встретившийся с моим.
В каюте меня начинает неудержимо рвать. Не от морской качки.
И так же, так же сверкнул ее взгляд, который она бросила на меня еще раз, когда мы достигли наконец берега. На Рокеттской пристани, в Ричмонде, штат Виргиния.
Это был 1826 год, конец сентября.
На пристани к горлу у меня подступил комок: я увидела, как она спускается по шатким сходням – закованная в цепи, с ошейником.
На берег сошли пятеро: Селия – в платье фиалкового цвета, в тон ее аметистовым глазам, надсмотрщик и двое мужчин, поднявшихся на борт, чтобы взять носилки с хозяином Селии, который в лихорадке бормотал что-то невнятное. Он назвался Хантом, желая оградить себя этим именем от пересудов. На самом деле это был Толливер Бедлоу – владелец плантаций на западном берегу Чесапика, собственности в Балтиморе, Аннаполисе и Ричмонде, держатель акций банков и акционерных компаний по всему побережью; большинство этих акций было им унаследовано наряду с бесчисленным количеством рогатого скота и примерно двумя сотнями рабов. Селия была из их числа.
Все пятеро спускались по крутому настилу с носа судна. На корме уже толпились грузчики и стивидоры: трюмы были распахнуты, тросы, канаты и подъемные блоки приведены в действие. Расстояние между поперечными деревянными брусками на сходнях было рассчитано на мужской шаг, и Селия то и дело на них спотыкалась. Ступала она с трудом, с непривычной неловкостью. И только по странному раскачиванию длинной, до пят, юбки можно было догадаться, что в кандалы закованы не только запястья Селии, но и ее лодыжки.
Что же такого она совершила? Да, не все из происходившего в каюте напротив оставалось для меня тайной, но в последнее время, судя по всему, там царили мир и спокойствие. Недомогание Бедлоу возрастало – видимо, под воздействием le mal de mer[3].
И вот Селия передо мной, в оковах. Ошейник (скорее колодка), стиснувший ее длинную гибкую шею, был изготовлен из парусины, туго (как на барабан) натянутой на деревянную рамку: из нее выпирали железные шипы, похожие на торчащие пальцы. Ручные проржавевшие кандалы в предвечернем свете отливали киноварью.
Пройдя половину сходен, Селия слегка вскинула голову и своими дивными глазами огляделась по сторонам. Стоявший вокруг гул жителей Ричмонда, поглощенных торговой суетой, напоминал жужжание пчел в улье. Казалось, никто ее не замечал. Никто, кроме меня.
Я стояла как вкопанная, в полусотне шагов от нее. Обращенная в статую, едва ее глаза встретились с моими. Сердце у меня бешено колотилось о ребра. Я опустила взгляд – приученная быть застенчивой, стыдливой, скрытной. Да и Селия просто ошеломила меня своей красотой.
Я с усилием подняла глаза, но рука, против воли, поднялась еще раньше, и я махнула ей вслед. В знак приветствия? Солидарности? По правде, мой жест был более чем неуместен; она на него не ответила, да и не могла ответить, но что уместно по отношению к той, которая так унижена? Однако же я показала Селии, что узнала ее; она это поняла, и, кажется, ее это утешило. Отвернулась она от меня не сразу. Едва Селия сошла на пристань, я потеряла ее из виду: толпа ее оттеснила. Всюду творилась невообразимая сумятица – и вокруг меня, и у меня в душе.
Мы с Селией не обменялись и двумя словами, хотя плавание с моей отчизны (точнее, из марсельского порта) длилось двадцать девять дней. Моего настоящего имени – Геркулина – Селия наверняка не знала. Его я не доверяла никому.
Нет, начистоту мы с ней не говорили – при том, что жизнь в открытом море, да еще по соседству, располагает к некоторому… сближению.
На «Ceremaju» только две каюты были устроены с комфортом. Обе располагались в кормовой части и не предназначались для платных пассажиров, так как судно было торговым. Бедлоу и я сняли эти каюты каждый по собственным соображениям. Наши двери отделяло десять шагов. Между ними пролегал темный и служащий неблаговидным целям проход. Изнутри двери кают запирались плохо, крючки были прилажены неважно, и при качке двери хлопали. В первые дни плавания мои попутчики часто оставляли дверь приоткрытой, закрепив ее неподвижно. Я же, напротив, постаралась припереть свою дверь у основания продолговатым бруском крепко-накрепко… Хочу сказать прямо: я вовсе не таилась в темном проходе, тайком наблюдая за чужой жизнью. Это было совсем не так – по крайней мере, не всегда и уж никак не на первых порах.