— Вы не знаете?.. — продолжил Стефано.
В этот момент послышался голос, а затем на повороте лестницы появилось и лицо старшины. К нему тотчас подбежал раскрасневшийся карабинер, бормоча, что закрыл дверь.
— Инженер, заходите, заходите, не стесняйтесь, — выглядывая, проговорил капрал.
Наверху, в кабинете он протянул ему документ. «Вам нужно его подписать, инженер. Это копия обвинения для местной комиссии. Не понимаю, как вас могли прислать сюда без нее».
Стефано трясущейся рукой подписал его: «Это все?».
— Все.
В спокойном кабинете они один миг смотрели друг на друга.
— Больше ничего? — спросил Стефано.
— Ничего, — пробурчал капрал, поглядывая на него, — если не считать, что до сих пор вы находились здесь, не зная об этом. А теперь знаете.
Стефано пошел домой, не обращая внимания на ветер. В тот миг, когда эта физиономия выглянула на лестницу, его пронзила призрачная надежда, что страшивший его документ принесет ему свободу. С все еще сильно бьющимся сердцем он пересек дворик, закрыл за собою дверь и вошел в комнату, как в камеру.
У стены за кроватью стоял маленький, покрашенный белой краской шкафчик и на нем — его чемодан. Стефано понял, что чемодан пуст, и вся его одежда висит в шкафу. Даже не удивившись этому, он продолжал шагать, зажмурив глаза, сжав губы, стараясь уловить только одну мысль, отбросив все другие, чтобы она навеки врезалась ему в память. Сколько раз он об этом думал, прилагал столько усилий, чтобы вычленить ее, обособить, выстроить, как башню в пустыне. Этой мыслью была беспощадность, одиночество, безучастная невосприимчивость души: к любым словам, к любой, даже самой тайной обманчивой надежде.
Задыхаясь, он уставился на шкафчик Элены. О нем он подумает потом. Любая нежность, любое прикосновение, любой порыв будут заключены в его душе, как в тюрьме, и приговорены, как порок, и больше ничто не должно выходить наружу, затрагивая сознание. Ничто не должно зависеть от внешнего: ни вещи, ни люди не должны больше иметь над ним никакой власти.
Стефано насмешливо скривил губы, потому что почувствовал, как в нем растет горькая, животворящая сила. Теперь ему не на что было надеяться, но нужно отводить любую боль, принимая ее и переваривая в уединении. Всегда считать, что находишься в тюрьме.
Он вновь заходил по комнате.
Шкафчик Элены. Вот его скромные пожитки, аккуратно и любовно разложенные на листах газеты. Стефано припомнился вечер, когда он сказал Джаннино, что не осмеливается распаковать чемодан, так как ему кажется, что он здесь проездом. Образы Джаннино, Кончи и других, образ моря и невидимых стен навсегда врежутся в его сердце, и он будет ими наслаждаться в тишине. Но, к сожалению, Элена не была образом, Элена была телом — живым, привычным, неистребимым, как и его собственное.
Теперь Стефано нужно было поблагодарить ее за заботу и нежность, за ее хлопоты. Но с Эленой Стефано не любил разговаривать; тупая печаль, рождавшаяся из их близости, заставляла его ненавидеть ее и вспоминать ее в самых грубых позах. Если бы Элена хотя бы однажды осмелилась словом или движением показать, что владеет им, Стефано порвал бы с ней. И то удовольствие, которое вновь возникало по утрам, хотя Элена делала вид, что считает его ничтожным, хотя и наслаждалась им, как должным, расслабляло Стефано и слишком сильно привязывало его к его тюрьме. Это удовольствие нужно было обособить и лишить какого-либо оттенка слабости.
Шкафчик был красивым и пах домом, Стефано погладил его рукой, чтобы отблагодарить Элену, стараясь подыскать подходящие для нее слова.
Уже раньше, во время одной из утренних встреч Стефано сказал Элене: «Знаешь, когда-нибудь я уеду. Будь поосторожнее, слишком сильно не привязывайся ко мне».
— Я не знаю, не знаю, почему поступаю так, — ответила Элена, вырываясь от него, а позже, опомнившись и пристально глядя ему в глаза, продолжила: — Ты будешь доволен.
Когда Элена была сильно огорчена, она говорила резким, грубым, просто бабьим голосом, таким, как и ее суконная юбка, брошенная на стул. Над губой у нее — пушок, неряшливые волосы, собраны сзади, как у крестьянки, которая перед рассветом бродит по кухне в одной рубашке.
Но Стефано был неумолим. Его голос становился более чем скрипучим от раздражения: эта чувственная, почти блаженная, на несколько секунд завладевавшая ее губами улыбка, эти полуприкрытые веки, когда ее голова пригвождена к подушке.
— Не надо на меня смотреть, — как-то пробормотала Элена.
— Надо смотреть, чтобы узнать друг друга.
По утрам через ставни сочился слабый свет.
— Достаточно любить друг друга, — произнесла в тишине Элена, — и я тебя уважаю, как будто бы мы одной крови. А ты ведь знаешь намного больше, чем я, — я себя не недооцениваю — мне хотелось бы быть твоей мамой. Оставайся таким, ничего не говори, прошу тебя. Когда тебе хочется быть ласковым, у тебя получается.
Стефано лежал с закрытыми глазами и воображал, что эти медлительные слова слетают с губ Кончи и, касаясь руки Элены, думал о темной руке Кончи.
Это произошло, когда еще стояло лето. Вечером того дня со шкафчиком, когда Стефано поджидал Джаннино в остерии, пошел дождь. Гаетано, не выпуская изо рта сигареты, спросил: «Инженер, у вас все закрыто?». Потом они с порога наблюдали за дождем, пришел Джаннино, его бородка была усеяна капельками воды. Вся улица потемнела и стала грязной, потоки воды обнажили булыжники, влага проникала в кости. Лето закончилось.
— Здесь холодно? — спросил Стефано. — Этой зимой пойдет снег?
— Снег выпадет в горах, — ответил Джаннино.
— Здесь не высокогорная Италия, — проговорил Гаетано. — Даже на Рождество можно открывать окна.
— Все же вы пользуетесь жаровнями. А что такое жаровня?
— Их используют женщины, — сказали Джаннино и Гаетано. — Это медный таз, заполненный золой и углями, их раздувают и таз заносят в комнату.
Джаннино, смеясь, продолжил: «Потом женщины на него садятся и им тепло. Выгоняет влагу».
— Но такому ссыльному, как вы, он не понадобится, — подхватил Гаетано. — Вы всегда ходите купаться?
— Если будут идти дожди, придется прекратить.
— Но здесь солнце светит и зимой. Прямо как на Ривьере.
Вновь заговорил Джаннино: «Достаточно двигаться, и зимы вы не заметите. Жаль, что вы не охотник. Утренний поход разогревает на весь день».
— Меня убивают вечера, — сказал Стефано, — вечером я дома и не знаю, чем заняться. А зимой мне придется возвращаться в семь. Не могу же я в столь ранний час отправляться в кровать.
Гаетано заметил: «Отправитесь, если у вас будет такая, как у других мужчин, жаровня. Зимние ночи для этого и предназначены».
Стефано и Джаннино вышли на проселочную дорогу еще при сумеречном свете. «Деревня становится маленькой, когда идет дождь, — проговорил Стефано. — Из дома не хочется выходить». Покрытые мхом стены домов были грязными, а каменные пороги и изъеденные ставни казались беззащитными в беспощадных потоках воды. Исходивший от домов и воздуха внутренний свет, освещавший их летом, потух.
— Какое море зимой? — спросил Стефано.
— Грязная вода. Извините, я на минутку спущусь с дороги, нужно поговорить. Пойдете со мной?
Они были на насыпи, застыв перед неподвижным и неясным горизонтом, а внизу, в нескольких шагах, стоял дом с геранями.
— Вы туда идете?
— А куда мне идти?
Они спустились по широкой земляной лестнице. Окна были закрыты, а крытая терраска завешана простынями. Мокрый гравий скрипел под их ногами. Дверь была прикрыта.
— Идемте со мной, — пробурчал Джаннино. — С вами меня долго не задержат.
Стефано услышал шум прибоя за домом.
— Послушайте, это ваши дела…
Но Джаннино уже вошел и ощупывал невидимую в сумраке дверь и гремел ручкой. Из комнаты, которая, похоже, выходила на море и в которой было светло, донесся гул, почти пение. Дверь открылась, и в потоке света и ветра появилась босая девчушка.
Звонкий женский голос что-то прокричал сквозь сумятицу ветра, было слышно, как громко, со звоном захлопнули окно. Девчушка, уцепившись за ручку двери, кричала: «Кармела, Кармела!». Джаннино ее схватил, закрыв ей рот. Перед окном в своем грязном, полосатом платье стояла Конча.
— Замолчите все, — сказал Джаннино, поднимаясь в кухню и усаживая девочку на стол. «Фоскина, придет священник и съест тебя. Ты должна говорить „синьора“, а не „Кармела“». Конча беззвучно, разомкнув губы и отбросив рукой волосы назад, смеялась. У нее были пухлые и приятные губы, как будто она лежала на подушке. «Послушай, Конча, завтра скажи: моя мать передает, что придет выполнить свой долг. Ты скажи, что она разговаривала с тобой».
Девчушка, шумно ерзая на столе, разглядывала Стефано. И Конча, быстро, гортанным голосом отвечая Джаннино, тоже перевела на него взгляд. «Я ей, бедняжке, скажу, но сегодня она весь день плачет». Когда Конча произносила слова, у нее подрагивали губы, горло и глаза, но мягкости в них не угадывалось. У нее был настолько низкий лоб, что глаза почти теряли свою форму. У нее были крутые высокие бедра, но когда она не двигалась, в ней не сквозило ни порыва, ни изящества.