Бывает, что я жду по часу. Не обнаружив ничего тревожного, я встаю и шагаю на почту.
— Buon giorno[24], — говорю я.
Почтмейстер что-то бурчит в ответ, вздергивая подбородок. Таким образом он интересуется, что мне угодно, хотя и так прекрасно знает что. Всегда одно и то же. Марок я не покупаю, письма отправляю редко.
— Il fermo posta?[25] — спрашиваю я.
Он поворачивается к полке, разделенной на ячейки, которая находится за мешком с корреспонденцией, подвешенным внутри металлической конструкции, напоминающей старческий ходунок. Мне приходит в голову, что, когда мешок вечером забирают, почтмейстер, возможно, пользуется этим приспособлением, чтобы доковылять до дому.
Он вытаскивает из ячейки стопку стандартных конвертов, перехваченных резинкой. Некоторые лежат там неделями, даже месяцами. Последыши незадавшихся любовных историй, мелких афер — брошенных на полдороге или давно уже провернутых, — несостоявшихся сделок; сироты, брошенные туристами, что давно уже умчались прочь. Все они — грустный комментарий к непостоянству, переменчивости, черствости человеческой натуры.
Ловко, точно кассир, пересчитывающий толстую пачку банкнот, старик просматривает письма. Доходит до конца и повторяет все по новой, пока наконец не находит письмо, адресованное мне. Такое всегда только одно. Он вытягивает его из стопки тонкими, усохшими пальцами и бросает на стойку с ухмылкой, смысл которой мне разгадать не под силу. Он уже достаточно хорошо меня знает и не просит никакого документа. Я кладу на стойку сто лир мелочью — то ли в оплату, то ли в благодарность. Он костлявыми пальцами сгребает монеты в подставленную ладонь.
Я выхожу из почтовой конторы, но не сразу направляюсь к своей машине. Сперва я делаю круг по деревне. На улицах полный покой, в тени прохладно, плиты мостовой под ногами гладки и тверды, ставни прикрыты, чтобы защитить комнаты от дневного жара. Перед некоторыми дверями валяются спящие собаки — жара их так разморила, что им лень даже гавкнуть на незнакомца; впрочем, возможно, и они тоже меня уже знают. Кошки из осторожности прячутся в тени, под лестницами или в дверных проемах, их глаза, яркие, внимательные и коварные, похожи на глаза малолетних карманников из Неаполя.
У порога одной из дверей неизменно сидит старуха. Она плетет кружево, ее скрюченные пальцы напоминают корни деревьев на площади, но они не утратили ловкости, и коклюшки так и летают над пяльцами.
Я восхищаюсь ее мастерством. Она сидит в тени, но руки и кружево залиты ярким солнцем; кожа на костяшках задубела от загара.
Каждый раз, проходя мимо, я улыбаюсь. Иногда останавливаюсь полюбоваться ее работой.
Вне зависимости от времени суток старуха приветствует меня одними и теми же словами: «Buona sera, signore»[26], произнося их тонким, пронзительным голосом, похожим на кошачье мяуканье.
Поначалу я думал, что она слепая, потому-то любой час и окрашен для нее в вечерние тона, но потом понял: просто перед ее глазами — вечные сумерки, она навеки ослеплена блеском солнца на паутине кружева.
Я указываю на ее работу и говорю:
— Molto bello, il merletto[27].
Ответом на эту фразу неизменно служит широкая беззубая улыбка и один и тот же упрек, сопровождаемый презрительным всхрапыванием:
— Merletto. Si! I lacci. No![28]
Это воспоминание о нашей первой встрече, когда я перепутал слова и сказал про ее работу: laccio. Что на самом деле означает — шнурки для ботинок[29].
Сегодня я, не прерывая прогулки, вскрываю свое письмо, прочитываю его и запоминаю содержание. Заодно я поглядываю, не увязался ли за мной кто. Прежде чем вернуться к машине, я останавливаюсь, нагибаюсь, чтобы завязать шнурок на ботинке, и осматриваю площадь. За это время я успеваю окинуть взглядом все машины. Большинство мне знакомы и принадлежат местным. Те, которые опознать не удается, я быстренько изучаю глазами и запоминаю их особенности. Тем самым застраховав себя от того, что кто-нибудь незамеченным последует за мной обратно в город.
Убедившись, что никто на меня не нападет — по крайней мере нежданно, — я сажусь в машину. Впрочем, я принимаю еще кое-какие меры предосторожности, но о них я вам не скажу. Я не могу позволить себе раскрывать все подробности. Это будет неосмотрительно.
По дороге обратно в город — до него примерно тридцать пять километров — я постоянно проверяю, нет ли за мной хвоста, а кроме того, постепенно, по фрагментам, разрываю письмо на крошечные клочки и выбрасываю их по щепотке за окно, на вольный ветер.
Во второй спальне моей квартиры расположена мастерская. Это просторная комната, даже слишком просторная, потому что я предпочитаю работать в небольшом помещении. Правда, при моей работе это не слишком полезно для здоровья, но я уже привык, и меня тянет в тесные закутки.
В Марселе я работал в помещении, которое когда-то служило винным погребом. Вентиляции там не было вообще, если не считать решетки, расположенной очень высоко, и чего-то вроде дымохода в углу. Дневной свет туда не проникал, и это было совершенно ужасно. Я много недель напрягал зрение, выполняя одну-единственную работу. Результат был отличный — пожалуй, лучшего мне добиваться не доводилось, — но в итоге я испортил зрение и получил ожог легких. Много месяцев меня мучили бронхиты и ангины, а еще мне приходилось носить темные очки, постепенно меняя стекла на все более светлые, пока наконец дневной свет не перестал резать мне глаза. Ситуация была ужасная. Я уж было подумал, что для меня все кончено. Ничего подобного.
В Гонконге я снял двухкомнатную квартиру в Квантуне, промышленном районе неподалеку от аэропорта Кайтак. Грязь там была страшная. Отходы человеческой деятельности лежали слоями, будто палые листья на дне пруда. На первом этаже — мусор, объедки, куски ротанга, из которого здесь делают строительные леса, пенопластовые контейнеры из-под фастфуда, изношенные резиновые тапки, бумажки, грязная жижа. Начиная с уровня второго этажа — в здании, где я оборудовал свою временную мастерскую, он курьезным образом именовался мезонином — до четвертого и пятого воздух вонял отработанным бензином и дизельным топливом. Выше пахло по преимуществу четыреххлористым углеродом, к которому робко примазывались — в зависимости от направления вредоносного ветра — запахи жженого сахара, канализации, расплавленной пластмассы, красителей для ткани и разогретого жира. Подо мной, на разных этажах, размещались красильня, цех по производству игрушек, комнатушка, где лепили рыбные котлеты, закуток, где делали леденцы, кабинет зубного техника, фирма, мастерившая оправы для очков, и химчистка. Канализацией пахло из прогнившей двенадцатидюймовой трубы, в которой имелся свищ на уровне пятого этажа.
Местечко было хуже не придумаешь. Вентиляция в моей квартире, одной из дюжины «резиденций» на верхних этажах — все тамошние обитатели, как и я, что-то такое производили, — работала вполне сносно, она эффективно выдувала из помещения ядовитые газы, которые образовывались в процессе моей работы, и не менее эффективно замещала их другими, столь же вредоносными. А в середине улицы, куда смотрели наши окна, проходила линия метро — рельсы были подняты на бетонных столбах, как в Нью-Йорке, только здесь конструкция была куда более современная — и в метро, на удивление, не было ни соринки.
Помимо всего этого, там было невероятно шумно: через каждые три минуты проходили поезда; грохотали грузовики, легковушки, станки, раздавались человеческие крики, автомобильные гудки, стуки, удары, скрежет, шипение. Каждые несколько минут меня оглушал рев самолетных турбин — в любое время дня и ночи.
Я провел там пять недель. Работал не покладая рук. Сделано все было быстро, так мне хотелось поскорее уехать. Была оговорена доставка в Манилу. После этого я устроил себе длинный отпуск на Фиджи — лежал в тенечке, как ушедший на покой пират, и вольготно тратил заработанные деньги.
В Лондоне я снимал гараж, встроенный в арку виадука к югу от Темзы. Место было паскудное — кстати, слово «паскудный» тогда было в моде, — но мне подходило по всем статьям. Можно было работать с открытой дверью, при свете дня. В других арках находились запертые складские помещения, кузовной цех, мастерская по ремонту телевизоров и контора по заправке огнетушителей. Никто не совал носа в чужие дела. За ужином все мы выпивали в ближайшем пабе, ели яйца по-шотландски, маринованную селедку и булки с твердой корочкой, а запивали все это бассом. В этом арочном ряду — грязные лужи вокруг, осклизлая кирпичная кладка, крошащийся бетон, ржавое металлическое ограждение и до странности умиротворяющий гул электричек, проходивших сверху, по полотну, в сторону Чаринг-Кросса или Ватерлоо, — царил дух товарищества.