Лали все больше раздражалась, ее лицо напряглось и раскраснелось, и она стала еще милее.
— Не обольщайся, — продолжала она. — И ты тоже подходишь к этой проблеме как типичный испанский мужчина, как мачист[13]. Битва в этом направлении уже началась, нет сомнений. Другими словами, главное — изменить образ мышления патриархального общества, а самый оплот этого ветхого патриархата именно здесь, Виктор, в горных селениях. А как ты доберешься до них из кортесов, скажи? Будь уверен, основных прав все равно не узаконят.
— Держи карман шире! — насмешливо поддакнул Рафа.
Виктор обеспокоенно заерзал на сиденье.
— Ты становишься очень хорошенькой, когда говоришь на эти темы, — сказал он с улыбкой, желая помириться.
— Пошел ты, — сказала Лали. — Избитый трюк испанского мачо. Ты, как и большинство мужчин, да и девяносто девять процентов женщин, в глубине души мачист, вот и все.
Рафа глянул на нее искоса:
— Ты уж чересчур, старуха. Я не такой.
Голос Виктора зазвучал умоляюще:
— Не злись, Лали. Ты прекрасно знаешь, что партия вас поддерживает.
Лали взорвалась.
— Ради бога, не надо! — закричала она. — Партия говорит, да, партия говорит, что она «за», что требования женщин справедливы — одним словом, вечная песенка. А как доходит до дела — что? Пожимают плечами, изображают снисходительные улыбочки — вот что мы видим от нашей партии. Не обманывайся, Виктор, нашу борьбу воспринимают как социальную сублимацию половой активности на поприще общественной деятельности; всерьез к ней относятся каких-нибудь полсотни женщин, не более.
Виктор робко положил руку на голову Лали и тихонько привлек ее к себе, так что их головы соприкоснулись.
— Пожалуйста, не сердись, — сказал он, — что я назвал тебя красивой. Ты вправду кажешься мне красивой, особенно когда злишься.
— Ну и что из этого? — сказала Лали твердо.
— Ничего, наверное, но это не перестает быть важным. Скажи, пожалуйста, во что превратится мир, когда вы добьетесь своих прав, но зато женщины перестанут быть привлекательными?
Голос Лали выдал едва приметную слабость.
— Одно другому не мешает, — сказала она.
Рафа протяжно свистнул:
— Ну, скажешь!
Он выписал еще один поворот и перешел на третью скорость, чтобы дать отдых мотору. Лали наклонила голову, закурила сигарету и сказала обиженно:
— Другими словами, сегодня мне придется помолчать.
— Почему молчать? Тем сколько угодно — культура, например, право на образование; ты ведь как-то выступала на эту тему.
— Ладно, пусть культура. Дисциплина превыше всего.
Рафа чуть наклонил голову:
— Не дашь мне огонька?
Лали вложила ему в зубы сигарету и поднесла огонь.
Рафа глубоко затянулся.
— Старики! — заговорил он с пафосом, выдыхая дым. — По-моему, это перебор. Достаточно сказать мужику, что вы поднимете пенсии и вдвое повысите цены на хлеб, — и он у вас в кармане.
Из магнитофона понеслись прерывистые гудки.
— Переверни на другую сторону, — сказал Рафа.
Лали вынула кассету, перевернула и вставила в магнитофон. Настроение у нее было испорчено.
— Мигель говорит, они очень недоверчивы, и не без оснований, — высказался Виктор.
— С каких это пор? — спросил Рафа.
— А как ты думаешь?
— Вообще-то, — сказал Рафа, — заполучить голос деревенского жителя легко. Трудно переделать его сознание.
Машина одолела крутой подъем, резко свернув влево, описала крутую дугу и выбралась на ровную местность. Вдали вырисовывались чистые синеватые зубцы гор с убеленными вершинами.
— Черт побери, да это же снег! — воскликнул Рафа.
Посевов уже не было; кроме каштанов по сторонам дороги, здесь росли только чахлые можжевельники, да еще не зацветшие кустики вереска и лаванды стелились по земле. Неожиданно Рафа пригнулся к рулю.
— Привет! — воскликнул он. — Смотрите, кто тут.
По обе стороны дороги, сбившись в кучу, стояли молодые люди в кричащих свитерах, а еще несколько топтались на обочине под деревьями вокруг трех автомобилей. Двое парней привязывали к стволу дерева огромный лозунг, но, завидев подъезжавшую машину, прервали свое занятие и вместе с остальными выстроились вдоль дороги. Рафа быстро опустил стекло и прибавил газу. Крайний слева парень швырнул камень, и тот громыхнул по капоту; другой, с бородкой и волосами как у негра, адресовал им неприличный жест. Остальные трясли кулаками и выкрикивали:
— Фашисты, педики!
Рафа газанул на сто двадцать, высунул в окошко левую руку и, вскинув указательный палец в непристойном жесте, крикнул:
— Катитесь вы, самцы испанские!
Он поднял стекло, хохотнул, глянул в зеркало заднего обзора.
— Только его нам не хватало, — сказал он. — Сукин сын Агустин.
— Какой Агустин?
— Ну, смерть мухам! Как это — какой Агустин? Который поливает нас на каждом углу, который так торопился разбросать в «Канзасе» свои листовки, что не заметил стеклянной двери и вклеился в нее как почтовая марка.
Виктор улыбнулся:
— Я слышал эту историю.
Рафа продолжал:
— Если бы Старик не загнулся, сидеть бы этому Агустину еще и сидеть[14]. Как-никак три года дали.
— А тут они что делали? — спросила Лали.
— Лозунги развешивали, к вашему сведению. Наверное, украшают шоссе к празднику. Ты не знаешь, какой он, этот Агустин.
Прямая дорога кончилась, и пошел петлять спуск. За одним из поворотов внизу открылась узенькая долина, в свежей зелени фруктовых деревьев проглядывало полдюжины почерневших кровель.
— Берруэко, — сказал Рафа. — Предлагаю опрокинуть по стаканчику, плачу я.
— Который час? — спросил Виктор.
— Десять минут. Время в запасе есть.
Виктор наклонился вперед:
— Сколько до Рефико?
— Одиннадцать километров. Считай, приехали, старик.
Они катили меж двух рядов домиков из желтого камня, с цветочными горшками на окнах и белыми, нависавшими над улицей галереями. Улицы были пустынны, а на немощеной площади с одиноким вязом посередине сверкали лужи. Рафа, миновав лужи, поставил машину у дерева, напротив кабачка. Все вышли из машины. С апсиды церкви им улыбался лидер; четыре плаката рядом были сорваны. Рафа подошел к плакату с лидером, пощупал.
— Еще сырой, — сказал он. — Анхель только что проехал.
— Какой Анхель? — спросила Лали.
— Хромой, какой же еще!
— А, Анхель Абад! Так бы и говорил — Хромой, никто его Анхелем не называет.
В полумраке кабачка, единственное зарешеченное окошечко которого смотрело на юг, у стойки перед двумя стаканами красного вина стояли и неторопливо курили два старика в надвинутых на самые брови беретах. Старший, лет восьмидесяти, совершенно беззубый, пискливым голосом говорил:
— Позднее лето, хуже, чем в шестьдесят пятом.
— Конечно, — сказал хозяин кабачка, — коли земля не прогрелась, коли весны вовсе не было. — И, не меняя выражения лица, спросил вошедших: — Что угодно?
— Три стакана вина, — сказал Рафа.
Хозяин медленно, сосредоточив все внимание на стаканах, в полном молчании налил им. За его спиной на полках громоздились банки консервов, пачки жевательной резинки, табака, галет и бутылки с пивом и кока-колой. С балки свисали кувшины, кастрюли, мотки веревки и связки чеснока. Лали спросила:
— Не видели — не проезжал здесь хромой парень в полосатом шарфе?
Мужчина уставился на нее и не отвечал, как будто она спросила такое, что трудно понять.
— С ним был еще один? — наконец сказал он.
— Да, — ответил Виктор. — Пако.
Мужчина снова помолчал, потом спросил:
— Они приезжали насчет выборов?
— Да, — сказала Лали.
Хозяин кабачка снова впал в задумчивость.
— Проезжали они, сеньора. Недавно, — сказал он наконец.
— Во сколько?
Взгляд мужчины выражал полное недоумение:
— Что — во сколько?
— Во сколько проезжали, — сказала Лали немного раздраженно. — Сколько было времени, когда они проезжали здесь?
Она говорила громко, четко произнося слова, как с глухим. В углу двое стариков продолжали курить и поглядывали на нее с насмешливым любопытством. Хозяин кабачка долго скреб затылок:
— Точного времени сказать не могу. Почта уже проехала. — Он обратился к двум своим землякам словно за поддержкой: — Или еще нет?
— Почта проехала два часа назад, — сказал старик с пискливым голосом.
Другой медленно покачал головой:
— Никак нет. Часа два назад я отводил козу, а почта еще не проезжала.
— Хорошо, — сказал Виктор. — Сколько с нас?
— Двенадцать песет.
Виктор протянул ему бумажку в сто песет. Хозяин помотал головой:
— Нету сдачи.
Рафа положил на стойку три монеты по пять песет.