— Кто, я не знаю, — Долорес пожала плечами, — а сбрасывают для… ну, как это называется, для самообороны. Ты ведь знаешь, что коммунисты будут убивать католиков и землевладельцев?
— Нет, я этого не знаю. Когда?
— В октябре. В день десятилетия октябрьской революции, двадцатого, коммунисты устроят в столице большой народный праздник, и тогда на стадионе католиков и землевладельцев будут бросать львам. Поэтому люди и вооружаются, чтобы защищать свою жизнь…
— Дурочка! Кто это тебе наговорил?
— Спасибо, — обиделась Долорес, — об этом рассказывал сам падре Теодосио. По-твоему, я дура, если слушаю своего духовника, да?
— Именно поэтому, — подтвердила Джоанна. — А если падре тебе скажет, что коммунисты жарят и едят грудных детей, ты тоже поверишь?
— Нет такого преступления, — твердо сказала Долорес, — на которое не были бы способны враги веры Христовой.
— Амен, — насмешливо кивнула Джоанна. — Жаль, что ты не попалась на глаза какому-нибудь врагу веры Христовой, когда лежала в колыбели.
— По-моему, ты сама недалека от коммунизма, вот что. Леокадия говорит даже, что ты уже записалась в их партию…
— А что, вот возьму и запишусь! Тогда берегись, жарят ведь не только грудных! Ты будешь подана на ближайшем банкете партийного руководства, приготовленная как утка по-руански. Долорес, я заранее облизываюсь.
— С тобой невозможно говорить серьезно! Я лучше пойду потанцую. Послушай, ты не говори о том, что видела, ладно?
— Ладно. А ты не говори, что я расспрашивала тебя про оружие, а то мне придется стыдиться своей неосведомленности. Как-никак журналистка.
— Я не скажу. Это, наверное, интересно — быть журналисткой?.. Ну, я побежала.
В дверях Долорес обернулась и приложила палец к губам.
Джоанна осталась сидеть с задумчивым видом. Вот так штука! Значит, это не просто болтовня. Что они могут затевать, эти «христианские мученики»? Ей очень захотелось рассказать обо всем Мигелю, увидеть его сейчас же, немедленно. Вывести бы потихоньку машину и… Нет, об этом нечего и думать. Придется потерпеть до завтра. Завтра в девять. Только бы водопроводчик не потерял записку…
Она соскочила с парапета, отряхнула платье и направилась в дом. Возле двери в столовую ее остановил нестройный гул возбужденных голосов.
— О какой справедливости вы мне толкуете? — яростно кричал дон Руфино. — Когда это у нас было справедливое правительство, черт бы вас побрал, когда, при каком президенте, я вас спрашиваю? При Хорхе Убико, что ли?
— Руфино, не кричи, тише…
— Мы вас слушаем, падре.
— Ти-ше! — оглушительно закричал кто-то. стуча ребром ножа по тарелке.
— Говоря слово «справедливость», — услышала Джоанна негромкий, но отчетливый голос священника, — мы подразумеваем тот порядок вещей, который существует на земле уже две тысячи лет, который создан не нами и который мы никому не позволим менять. Особенно если то, что нам навязывают взамен, является продуктом материалистической ереси коммунизма. Полагаю, я высказываюсь достаточно ясно? Этот порядок уже десять лет систематически и нагло попирается нашим тоталитарным правительством…
— Еще бы! — хрипло захохотал дон Руфино, перебивая отца Фелипе. — Еще бы! Признайтесь, падре, сколько тысчонок вы потеряли на экспроприации церковных земель, э?
— Сын мой, — елейным голосом отозвался тот, — христианский долг повелевает мне оставить без внимания ваши недостойные намеки, тем более что…
Джоанна отошла от двери. «Противный иезуит, — подумала она, направляясь к себе, — послушать его, так и в самом деле пожалеешь о временах Нерона…»
Вздохнув, она повернула дверную ручку и снова очутилась среди шума голосов, смеха и раздерганной, лязгающей музыки.
— Прошу прощения, господа, я немного посидела на воздухе, голова что-то заболела… Нет-нет, сейчас уже все в порядке, спасибо…
Заметив Долорес среди танцующих, Джоанна погрозила ей пальцем и многозначительно улыбнулась.
Далеко за полночь, когда в доме, наконец, все затихло, донья Констансия вошла в комнату племянницы. Джоанна, уже в пижаме, сидела на полу возле открытой радиолы, скрестив по-турецки ноги, и рассеянно перебирала пластинки. Увидев тетку, она улыбнулась и сняла с диска лапу проигрывателя, оборвав какую-то печальную мелодию. Донья Констансия, плотнее запахнув цветастый халат, удобно расположилась в кресле и открыла принесенную с собой баночку кольдкрема.
— Ты очень устала сегодня, дорогая? — спросила она томным голосом, быстрыми движениями распределяя мазки крема по своему лицу. — Я, признаться, безумно… Все эти приемы так утомляют… Особенно, когда хочешь, чтобы все было comme il faut…[26] Чему ты смеешься?
— Вашей боевой раскраске, тетя! Вот увидите, я когда-нибудь исподтишка сфотографирую вас во время вечернего туалета. Серьезно, эти белые мазки выглядят просто феноменально при вашей смуглой коже…
— Побольше почтительности к старшим, Джоанна, прошу тебя. И вообще не злорадствуй. Через несколько лет тебе придется так же внимательно следить за своим лицом… если не захочешь превратиться в обезьяну.
Донья Констансия строго взглянула на племянницу и принялась за процедуру втирания крема, концами пальцев легонько и быстро похлопывая себя под глазами и на висках.
— Ты не догадываешься, зачем я пришла?
— Надо полагать, пожелать мне спокойной ночи?
— Это само собой. Кроме этого, я пришла сделать тебе замечание. И предупредить тебя.
— За что и о чем? — быстро спросила Джоанна, притворяясь непонимающей.
— За твое поведение, дорогая. Помилуй, ты совершенно разучилась себя вести… в этом Нью-Йорке! Я всегда говорила твоему отцу: «Индалесио! Подумай десять раз, прежде чем послать девочку в этот ужасный город». И вот результат. Он по обыкновению не послушал — и вот, повторяю, результат.
— Да, но…
— Не перебивай старших.
Донья Констансия достала из кармана халата маленькое зеркальце и, вскинув брови, внимательно оглядела себя, поворачивая голову вправо и влево; лицо ее сразу приняло птичье выражение, которое часто появляется у женщин перед зеркалом. «Это нужно учесть, — обеспокоенно подумала Джоанна, наблюдая за теткой. — Неужели и я перед зеркалом выгляжу такой же глупой?»
— Я буквально сгорала от стыда за тебя, дорогая, — продолжала та, — когда ты говорила за столом с падре Фелипе. Кто тебя учил разговаривать со священником, как равная с равным? И потом эти ужасные идеи, которые ты высказывала…
— Объясните мне, тетя, почему вы находите их ужасными, — почтительно сказала Джоанна. — Я буду очень рада, если вы убедите меня в ошибочности моих политических взглядов.
— Не говори мне о политике, — отмахнулась донья Констансия, — я ничего в ней не понимаю и понимать не хочу. Но твои взгляды ужасны, ужасны, ужасны! Я сказала твоему отцу: «Индалесио! Не сердись на девочку. Это виновато ужасное нью-йоркское воспитание, которое она получила по твоей, да, именно по твоей вине…»
Джоанна быстро взглянула на тетку и, опустив голову, погладила пушистый ворс ковра.
— А… он сердился?
Донья Констансия спрятала зеркальце и кончиками пальцев забарабанила по своему лицу с виртуозной быстротой.
— Сердился ли он? Это не то слово, дорогая, не то слово. Он внутренне кипел, понимаешь, именно кипел… уж поверь — кому, как не мне, знать приметы его настроения… Твой отец кипел, Джоанна, я сразу поняла это по движениям его рук. После ужина я улучила минуту и уговорила его отложить разговор с тобой на завтра. Ну, а за ночь он успокоится. Ты согласна, что я оказала тебе немалую услугу?
— Безусловно, — тихо ответила Джоанна. Отец вспыльчив до бешенства, она знает это очень хорошо. Да. сегодняшнее ее поведение было непростительной глупостью.
— Ну, вот. Одним словом, я сделала все, что могла, — торжественно объявила донья Констансия, — а остальное зависит от тебя самой. Обдумай за ночь свое поведение, признай собственную неправоту и утром скажи отцу, что раскаялась. Надеюсь, у тебя хватит здравого смысла и рассудительности. Ну, спокойной ночи, дорогая. Нет-нет, не целуй меня, ты же видишь, я уже в маске. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, тетя…
Джоанна постояла, глядя на дверь, за которой скрылась тетка, потом прошлась по комнате и села на прежнее место, поджав под себя ноги. Опустив голову, она сдвинула брови и снова принялась поглаживать ладонью ковер. Сейчас ей больше чем когда-либо хотелось увидеться с Мигелем.
В темноте скрипнула калитка, раздался хруст шагов по дорожке.
— Дон Мигель? — спросила сидящая на пороге женщина.