Ирландец никогда не предлагал купить их, но если турист вдруг спрашивал: «Вы это продаете?», он соглашался с таким грустным видом, словно жалел расстаться с экспонатом из частной коллекции.
Всякий раз, встречая Лилиану, он показывал ей одну из своих вещиц и учил определять исторические периоды по тому, сделана она из глины или камня, по разрезу глаз и головному убору, по характеру украшений. Постепенно Лилиана стала немного разбираться в истории Мексики.
О’Коннор не говорил ни о чем, кроме новых раскопок, в которых принимал участие, и происхождения археологических осколков. После чего обычно впадал в тропический транс.
Для полного счастья ему достаточно было наблюдать происходившие на площади театральные сцены: как ругаются матросы и встречаются влюбленные, как мексиканская семья празднует избрание дочери королевой красоты на карнавале, как одинокие мужчины играют после обеда в шахматы. Он жил жизнью других людей. Лилиана видела, что он наблюдает за людьми и постепенно как бы становится ими. Он сидел, откинувшись на стуле, словно освободившееся от духа тело, и Лилиана понимала, что он живет жизнью влюбленных, жизнью матросов…
Она считала, что О’Коннор способен выслушать и понять историю о заключенном и посмеяться над ее глупой доверчивостью. Но он смеяться не стал. Впервые за все время его глаза утратили стеклянную неподвижность и увлажнились эмоцией.
— Если бы я мог предупредить вас… Я даже не мог себе представить! Вы освободили узника, который того не заслуживает! Я никогда не говорил вам… когда я не работаю с археологами, все свое время я трачу на помощь попавшим в беду иностранцам. То это матрос, затеявший уличную драку с мексиканцем, то турист, сбивший на дороге осла. А того, кто беден или ударит местного, мексиканцы просто готовы сгноить в тюрьме. Здесь полно людей, которым плевать на то, что произошло с другими. Они приехали сюда для удовольствий, сбежали от трудностей. Да еще что-то такое в климате… И вот теперь вы… идете и спасаете заключенного, который сделал это своей профессией, средством заработка, который делится со своим компаньоном-гидом тем, что получает от туристов, и живет на это, а потом возвращается в тюрьму, чтобы ждать следующего простака!
Лилиана от всей души рассмеялась.
— Я рад, что вы смеетесь. Наверное, я слишком серьезно все воспринимаю. Помочь заключенным выбраться из тюрьмы казалось мне вопросом жизни и смерти. Иногда я забывал о них на несколько дней и занимался своими экспедициями, плаванием, путешествиями. Но потом снова возвращался в тюрьму, к заключенным.
— Если вы так озабочены освобождением других, значит, пытаетесь освободить какую-то часть себя.
— Я никогда об этом не думал… но отчаяние, с которым я работаю, та уйма времени, которую на это трачу… Словно порок, который я не в силах побороть! Открывать двери тюрем и искать осколки исчезнувших цивилизаций… Я никогда не думал о том, что это может значить. Видите ли, я приехал сюда, чтобы забыть о себе. Я сохранял иллюзию, что, занимаясь делами других людей, не касающимися меня лично, смогу избавиться от самого себя. Мне казалось, что интерес к истории Мексики и борьба за освобождение заключенных означают мой отказ от личной жизни.
— Неужели вас так мучает мысль о том, что ваша якобы бескорыстная деятельность на самом деле означает личную драму, в которую вы вовлечены? Что вы проигрываете свою частную драму с помощью других, реализуете ее через других?
— Да, очень мучает. Заставляет понимать, что мне не удалось бежать от себя. Хотя я и без того знал, что в каком-то смысле потерпел поражение. Потому что я должен чувствовать себя довольным, бодрым, как чувствуют те, кто отдает другим часть себя. А вместо этого оказываюсь каким-то безликим привидением, человеком, лишенным своего «Я», зомби. Очень неприятное ощущение. Вроде той старинной сказки о человеке, потерявшем свою тень.
— Вы вовсе не отрекаетесь от себя, а просто находите новые способы проявления своей деятельности.
— Если вы понимаете, что означают обе мои навязчивые идеи, скажите мне. Я должен знать. Я понимаю, что все время обманывал себя. Еще до того, как мы начали разговор, когда я сел рядом с вами, я подумал про себя: «Ну вот, опять я буду вести себя как мертвец, буду говорить о своих вещицах, как экскурсовод…»
— Мы никогда не отрекаемся от своего внутреннего «Я». Оно требует от нас продолжать жить, даже если жизнь проявляется в виде безличной деятельности. Когда внутреннее «Я» страдает, оно пытается сообщить об этом через нашу деятельность.
— Не хотите ли вы сказать, что я сам был одним из тех заключенных, которых помог освободить?
— Да, я бы сказала, что тогда или в другое время вы впадали, фигурально выражаясь, в состояние рабства, которое удерживало вас от того, что вы на самом деле хотели делать; словно кто-то лишал вас свободы.
— Вы правы.
— И всякий раз, когда вам удается открыть одну из тюремных дверей, вам кажется, что вы платите по счетам какому-то бывшему заключенному. Или хотя бы пытаетесь это сделать, как я сегодня…
— Совершенно верно. Когда мне было пятнадцать, я испытывал такую страсть к археологии, что сбежал из дому. Я пытался попасть в Юкатан. Моя семья стала разыскивать меня через полицию. Вскоре поймали и вернули домой. С тех пор с меня не спускали глаз.
О’Коннор снова стал разглядывать площадь, и его экспедиция во внутренний мир закончилась. Глаза вновь стали застывшими и круглыми. Больше ему нечего было сказать.
Пока Лилиана наблюдала за ним, ей пришло на ум сравнение с животными, которые умеют принимать неподвижный вид и цвет дерева или куста чтобы остаться незамеченными. Она улыбнулась ему, но он уже отключился от настоящего и личного и вел себя так, словно ничего не говорил и вообще не был с нею знаком.
Лилиана поняла, что пребывание в тюрьме навсегда нарушило его связь с семьей и что там он утратил способность общаться. И теперь неважно, сколько статуэток он сумеет выкопать и реставрировать, историю скольких предметов воссоздать. Часть его личности пропала и возвращению не подлежит.
Музыканты, игравшие на маримба, умолкли, как будто их инструменты были музыкальным автоматом, который включается только при определенном количестве монет, и замерли в ожидании платы.
По утрам, проникая в хижину, ее будили ослепительные лучи солнца над морем. Рассвет напоминал роскошную придворную сцену из «Тысячи и одной ночи». Слоистый коралл небесного шатра начинал полыхать, постепенно облизывая все извивы морских раковин, предшествовавшие появлению солнца, и это напоминало дуэль между огнем и платиной. Пока горел рассвет, казалось, будто и все море охвачено пожаром. Яркое пламя сменялось четко разделенными нежными парчовыми покрывалами, бирюзовым и коралловым, а потом в воздухе появлялись прозрачные занавеси, легкие, как тончайшие индийские сари. После такого начала оставшаяся часть дня могла где угодно показаться жалкой, но только не в Голконде. Заря была потоком красок, которые земля и море могли в течение дня смешивать, по своему усмотрению, с фруктами, цветами и нарядами местных жителей. Это были не просто пятна красок, но всегда нечто живое, сверкающее и влажное, словно человеческие глаза. Краски были живыми, как цвет плоти.
Подобно тому как музыка в Голконде была непрерывной цепью мелодий, так же повсюду играли и краски. Там, где прекращали свои сверкающие драгоценностями прогулки и сворачивали языческие иллюминированные рукописи цветы, эстафету принимали фрукты. Несколько раз, пробуя фрукт, Лилиана вдруг переставала жевать. Ей казалось, что она поедает зарю.
Покачиваясь в гамаке, она видела и море, и залитое солнцем небо, и скалы внизу, застывшие среди покачивающихся звездообразных пальм. Еще она видела, как работает садовник — с той особой трепетностью, которая была его отличительным свойством. Это свойство заставляло его трудиться не равнодушно, не ради средств к существованию, а с нежностью к растениям, с лаской к бутонам. Он работал граблями так, словно танцевал в ритме свинга, его труд становился как бы актом религиозного поклонения.
Днем Лилиана была свободна до того времени, когда пора было выступать с оркестром на вечерних коктейлях и танцах.
Раньше ей казалось, что праздник начинается лишь с наступлением вечера, с приходом джазменов. Теперь она открыла для себя, что праздник может начинаться с изумительного восхода солнца и продолжаться до самой ночи, когда цветы не закрывают свои чашечки, сады не засыпают, птицы не прячут голову под крыло. Ночь наступала с такой мягкостью, словно расцветала некая новая жизнь. Если кто-нибудь касался ночью моря рукой, оно светилось взметнувшимися фосфорными искрами и так же искрился под ногами мокрый песок.
Иногда, когда она входила в воду и плавала на спине, море было таким переливчатым и обволакивающим, словно это не вода, а ртуть. Заметив, что на пляже появились местные музыканты, она тут же возвращалась к берегу.