В полдень им не повезло. Уткнувшись в свои воротники, ни Галя, ни Костя не заметили, что лошади по своей воле свернули с накатанной столбовой дороги. Сверток повел к лесу. Ошибка выяснилась только когда навстречу попался на быках мужичок с ноготок —парнишка лет двенадцати, перепоясанный материнским платком. Он вез дрова.
Пришлось возвращаться. И засветло им не удалось доехать до станицы Старореченекой, как они себе намечали. Короткий день растворился вскоре в морозной мгле. Костя на ходу, свесив ногу, пробовал, не сбиваются ли они опять с накатанной дороги на мягкий, пушистый сверток, который опять заведет их бог знает куда.
Буян стал и шумно вздохнул. Тотчас притулилась к оглобле и Стрелка. Костя слез, подставил ей плечо, потом — Буяну, чтобы они могли стереть образовавшиеся от дыхания толстые сосульки.
— До Старореченекой, верно, не доедем,— сказал Костя, одеревеневшие губы плохо его слушались.— А ты не помнишь, тут по дороге негде пристроиться? Никакого жилья нет?
— Помнится, должен быть аул казахский,— откликнулась Галя.— А точно не знаю... Мишка — тот бы сказал. Ему тут каждый бугорочек и кустик знакомый.
Костя снова уселся в кошеву. И теперь уже мало было шевельнуть коренника вожжами, пришлась подхлестнуть и кнутом, чтобы снова стронуться с места. — Не проехать бы в темноте,— озабоченно сказал Костя.
— Ихние собаки не пропустят...
Костя, державший в руках вожжи, внезапно почувствовал, что шаг у Буяна стал пружинистей и уверенней. Очевидно, это же почувствовала и Галя.
Она спросила:
— Близко, что ли?..
Оказалось, что близко. И хорошо, что дорога подводила почти к стенам глинобитной мазанки, стоявшей на окраине аула. А то б свободно проехали мимо. В мазанке было темно. И в ауле, который угадывался по правую руку, тоже не светилось ни огонька. Собаки же в такую морозину предпочитали жаться к теплым хозяйским дверям, а не носиться без толку по улицам в поисках, кого бы облаять.
Буян остановился и коротко заржал.
На скрип полозьев, на его ржание с протяжным визгом отворилась низенькая дверь, и, пригнувшись, из дома в темноту шагнул к саням высокий казах без шапки.
— Нам бы переночевать у вас, аксакал,— сказал Костя: луна как раз проглянула в разрыв облаков, и он увидел, что перед ним старик.
— Ходи...— отозвался тот, даже не разглядев проезжих.
Костя же сразу сообразил, пускает их хозяин на ночлег или нет. Но старик взял Буяна под уздцы и повел в загон, крытый лишь наполовину. То ли на топку его разобрали, то ли на корм корове пошла плотная, свалявшаяся солома. Корова стояла в углу, в затишке. Обнажившиеся жерди торчали, словно пики.
— Иди в дом,— сказал Костя толокшейся рядом Гале.— Я их сам распрягу и поставлю.
Здесь у стены хотя бы не было ветра, который весь день налетал сбоку и даже за борта плотно запахнутых тулупов запихал полные горсти снега. Костя накоротко, чтобы они выстоялись и чтобы не могли дотянуться до сена, привязал лошадей, и старик помог ему занести в дом сбрую.
Он зажег фитилек в щербатой граненой стопке, и сразу потемнело пятно окна, которое до этого отливало голубым серебром. А когда он еще раздул угли в железной печурке, подложил сухого тала и нетолстых поленьев и вспыхнуло, загудело в топке пламя, то комнатка с голыми деревянными нарами показалась им домом обетованным после непроглядной ветреной ночи, когда они тащились по степи без всякой надежды скоро попасть к жилью.
— Клеб нету... Майорка нету...— пожаловался старик, нахлобучивая малахай и натягивая отнюдь не щегольской черный чапан.— Садис...
Костя скинул тулуп, а шинель не снимал, пока печурка не нагреется. Галя достала из мешка и положила на конфорку полбуханки совершенно каменного, замерзшего за день пути хлеба. А потом, чуть отодвинувшись, они стали греть над печуркой затомившиеся на морозе, припухлые руки.
Еще Галя поставила чайник, зачерпнув в ведре у окна талого льда. Костю в тепле разморило и стало клонить ко сну, и он, чтобы встряхнуться, полез в верхний карман гимнастерки — там он держал трофейные часы, плоский «Мозер».
— Хорошо это мы с тобой!..— сказал он. .
— А сколько уже?
— Половина одиннадцатого.
Старика не было долго.
Стрелки подошли почти к двенадцати, когда он вернулся. Под мышкой держал дряхлую ситцевую тряпку, в нее было завернуто мясо.
Килограмма два.
Костя был голоден. Но ему в эту минуту не стало радостно от предвкушения ужина. Скорее он испытал горечь. Он представил себе: в такое трудное время занять где-то мяса, и вовсе не занять, а выпросить без отдачи, стоило старику немалых, должно быть, унижений. Но унижения — это осталось позади, и даже в скудном свете коптилки замечалась гордость на его лице — он в состоянии, как положено, как завещано предками, принять незваных, случайных гостей, чьи сани возле его дома заскрипели полозьями в буранную, кромешную ночь.
В лоскуте, оторванном от этой же тряпки, он принес чаю — заварки на две, вечером и чтобы утром еще можно было попить. Чаю у него в доме не водилось — крохотный узелок он достал из кармана ватных штанов.
Пока варилось мясо в небольшом казане, Костя, узнав, где тут поблизости поят лошадей, сводил их к колодцу, вернулся и гадал им сена. В комнате уже был расставлен на кошме низенький круглый стол, и Галя ждала его, чтобы чай нить перед едой, как положено у казахов.
Костя держал в руках горячую пиалу, чувствуя, как тепло расходится от пальцев по всему телу. И хлеб, не успевший оттаять как следует, хрустел крохотными льдинками на зубах.
— Аскер? Солдат?— спросил старик.
— Был солдат...
Мешая русские слова с казахскими, но так, что все можно было понять, старик рассказывал... Маржа нету... Сын тоже был аскер, теперь нету. Воевал, Германы убили. Как прислали черную бумагу, скоро и маржа ушла. Совсем один живет... А баскарма в колхозе чужой человек, мало помогает. Сена дал немного. Только пришлось свою корову в сани запрягать, чтобы привезти.
В это сено, хоть его и немного было свалено у стены, уткнули сейчас морды Буян и Стрелка, привязанные в загоне. Потому что накормить проезжих и оставить голодными их лошадей тоже большой грех.
Мясо сварилось, и они неторопливо, соблюдая приличия, ели его, а потом пили жаркую сорпу. Снова заварили чаю. Старик, держа, двумя пальцами толстую цигарку, свернутую из Костиной махорки, другой рукой осторожно дотронулся до кармана на его гимнастерке, где были нашиты две полоски — желтая и красная»
— Нашивки это,— объяснил Костя.— За ранения... Одно тяжелое и одно легкое.
— Рана?— переспросил старик.— Болит?
— Болит, но теперь не так часто.
— О, жаман, жаман...— сочувственно вздохнул старик, и Косте подумалось, как бы тот дорого дал, чтобы сейчас здесь сидел его сын, хоть бы и с пятью желтыми нашивками, пусть и не здоровый, но живой!
Старик взял чайник и подлил Косте в пиалу, добавив ложку молока.
— Пей, маладой...
Они немного помолчали, а потом старик, снова вздохнув, сказал, что вчера утром мимо его дома проехала машина... Он знает: «этот шофыр» всю войну ездит, наверное, ни разу не слыхал, как стреляют... Только если на охоту ходит, там слыхал.
Костя понял, что речь идет о Мишке, и посчитал нужным заступиться. Этот шофер, сказал он, просился на фронт много раз, Не пускают. Он уйдет — кто будет горючее возить в совхоз и всякие другие грузы?
— А еще брат у него погибший,— сказала Галя.
— Пропал без вести — еще не значит, что погиб,— возразил ей Костя, все еще сберегая почему-то свою тайну,— А Мишку я хорошо знаю,— снова обратился он к старику.— Он парень боевой. Не трус. Не из тех, что прячутся. Я бы с ним на какое хочешь дело пошел. Хоть в разведку, хоть прямой наводкой танки бить...
Старик покивал, но было понятно, что ему, одинокому на старости лет, лишившемуся всего, трудно от души согласиться с самыми убедительными доводами.
Настало время ложиться, и снова поголубело окно, составленное из многих кусочков стекла. А Галя улеглась еще раньше, отказавшись от чая.
— Маржа?— спросил у Кости старик...
— Нет не маржа. Я пока не женился.
— Если маржа, вместе спи...
Чем они могли утром отблагодарить старика за гостеприимство? Костя отсыпал ему махорки из госпитальных еще запасов и оторвал кусок газеты, чтобы было во что завертывать. Газета представляла собой ценность — чаще приходилось пользоваться для цигарок толстой и невкусной книжной бумагой, она при затяжках то и дело вспыхивала синим пламенем. Еще отрезали хлеба.
Хлеб он принял. Махорку тоже. А от мятой красной тридцатки, которую Костя, смущаясь, протянул ему, отказался. Грех это, сказал он, брать деньги с гостей. Если возьмет, его сыну будет плохо на том свете.
Потом они уехали.
И договорились, что ночевать постараются где-нибудь подальше, а в Старореченской только покормят лошадей и сами погреются. Старик, провожая их, объяснил, что тут считают кто — двенадцать, кто — пятнадцать верст.