«Утром после душа поленилась одеваться — так и хожу в черных трусах с диковатым зайчиком в центре и короткой майке на бретелях, на майке написано: Hi! Hi! — и так раз двести или пятьсот, но майка маленькая, может, и меньше. Странное выдалось утро, очень странное, плюс я ночью еще покусала себе все губы, сублимируя, конечно же, секс, и сейчас они выглядят странно вспухшим непонятно чем. Взяла с собой в ванную журнал „Максим“, обожаю читать, в основном рассматривать фотографии, там такие красотки, правда же, ну… сняла майку, от возбуждения у меня грудь увеличивается в размерах, это факт, обусловленный гормональным, наверное, уровнем. Я себе скорее понравилась в зеркале: красный воспаленный рот, волосы дыбом и т. п. (соски торчат), почему ты не можешь относиться к сексу проще, спросила я себя и села на пол. Пол плиточный и теплый, было приятно, я подумала о тебе и прислонилась лбом к зеркальному шкафу, главное — удачно выбрать сценарий фантазии, тогда оргазм всегда бывает не единичный, а — волнами, волнами. Откуда это берется, какая химия заставляет мои губы расплющиваться по лицу, ведь я даже не знаю, читал ли ты „Беги, кролик, беги“, а одно время я считала это своей главной книгой, и еще „Лила, Лила“. Плевать на Апдайка и Сутера, я дышу так громко, что включаю воду, пусть плещется, заглушает. Вот это твоя рука, и вот это твоя рука, и закрыть глаза, и облизать палец, это твой палец…»
Гвендолен высокая, рыжеволосая, с темно-зелеными глазами, каких не бывает, и тяжелой грудью. Ее ногти идеальной формы, брови ровными дугами взлетают к вискам, кожа нежная, как вываренный шелк, а ресницы длинные, будто наклеенные. Она говорит красивым низковатым голосом, редко смеется, обнажая ровные белые зубы, и пьет ромашковый чай с медом и виски безо всякого льда.
Сначала он не реагировал на анонимные послания. Потом уже более заинтересованно спрашивал, кто же эта незнакомка с бурной эротической фантазией и необычным именем. Незнакомка с необычным именем на вопросы конкретно не отвечала, но продолжала эпистолярно резвиться. И в те дни, когда я утром отправляла «письма счастья», он был особенно настроен на секс. Честно говоря, только в эти дни и бывал настроен.
— Просто сумасшедший дом какой-то. Целое утро убил на этого осла из редакции. Тупое чмо…
— Я поняла.
— Нет, ты не поняла! Что я, по-твоему, железный? Меня ебут, а я крепчаю?!
— Нет, конечно. Ты не железный.
— Спасибо за понимание…
— Хочешь чаю? Чай-то не помешает нежелезному тебе?
— Хорош издеваться. Чаю буду, да. Лапсанг там возьми.
— Твой лапсанг пахнет мокрой псиной.
— Это самый дорогой сорт.
— И что, самый дорогой сорт не может пахнуть мокрой псиной?
— Однозначно не может.
Сегодня он не получал письма от Гвендолен. Иду на кухню, включаю чайник, он резко начинает шуметь, как будто пытается взлететь и залить кипятком вылизанную дорогостоящей Тамарой Петровной кухню. Ну, точнее, кухонный закуток, отделенный от общего пространства барной стойкой, я пытаюсь вспомнить, во сколько мне обошлось все это роскошество, и стоило ли так тратиться на съемную квартиру.
Глажу рукой каменную столешницу. Немного приседаю, наклоняюсь, прижимаюсь пылающей щекой. Отличный, должно быть, у меня вид — старая идиотка, ласкающая рабочий стол, прелестно. Какая-то синяя гадость торчит, застряла между дверцами, скрывающими мусорное ведро, проезжаю щекой — шшшшшш — по гладкой поверхности, останавливаюсь около. Приоткрываю буковую дверцу и ловлю в ладонь смятый отвратительный пакет от чипсов. От чипсов? Он не ест чипсов. Никогда не ест чипсов. Никогда не ест картофеля даже. Перекормили в детстве, — отвечает, ухмыляясь, но я-то знаю — бережет тренированный холеный торс, не имеющий права выглядеть неэстетично жирным.
— Что это?
— Дорогая. Ты огорчаешь меня. Присмотрись, пожалуйста, получше.
— Я прекрасно вижу, что это такое! Не делай из меня идиотку! Я спрашиваю, ЧТО эта мерзость делает в твоей кухне!
— Ах, вот что ты спрашиваешь.
— Да!
— А то я не понял. Думал — не разглядела. Зрение, думаю, падает. С годами-то…
— Оставь свое хамство! Ответа не слышу.
— А я молчу потому что.
— Откуда здесь эта дрянь?!
— Господи, ну мало ли. Тамара Петровна, что, уже не имеет права перекусить в разгар трудового дня? Передохнуть пять минут без «Доместоса» с хлором?
— Не может! У Тамары Петровны хронический панкреатит и язва кишечника! Она кефир однопроцентный кушает! И йогурт с ванильными сухариками!
— Это я съел. Прости. Не хотел сознаваться.
— Прекрати! Ты ненавидишь чипсы! Какие проститутки жрали это говно?!
— О. Можно, я пойду прогуляюсь? Что-то башка трещит, сил нет. Ты здесь пока полежи, отдохни. Что-то ты прямо нехороша сегодня.
И он, натурально, встает, натягивает свои белые джинсы, пару из двух дюжин, заветная мечта голодного детства — белые штаны и Рио-де-Жанейро, и преспокойно выходит из квартиры, не слушая моих истерических воплей. Щелчок. Дверь закрылась. Классически — шаги на лестнице. Я валюсь неоформленной грудой в кровать, подушки с тремя полосочками, Pratesi, бессильно реву, достаточно долго. Не буду его дожидаться. Поеду домой, не включая света, усядусь в красное кресло со сложным названием, начинающимся со слова «релакс», и позвоню Эве, бывшей эстонке.
— У Него кто-то есть, — снова провою жалко в трубку.
— Еду, — ответит отзывчивая Эва, — коньяк взять?
— Не надо, — проплачу в ответ, — у меня имеется…
Пока она добирается из своего Бирюлево, включу компьютер. Сяду за стол, хороший письменный стол из березы, положу на него сначала руки, левую с одиннадцатью шрамами, правую простую, на них сверху — лоб, занавешусь жестковатыми от краски волосами и повою немного еще. Закурю сигарету, красный «Давидофф». Через время, потребное для полной компьютерной загрузки, открою почту на Яндексе и настучу письмо от Гвендолен.
Гвендолен пишет, ловко ударяя по клавиатуре длинными пальцами в серебряных массивных кольцах:
«Можно встать так перед зеркалом. Я, допустим, впереди, а ты сзади, чтобы, во-первых, дышать обещано в затылок виски, а во-вторых, я же много меньше ростом, ну. Можно так стоять какое-то время и читать по строчке стихов известных поэтов. Отдать тебе любовь? — отдай! она в грязи! — отдай в грязи! я погадать хочу — гадай! еще хочу спросить, — спроси! допустим, постучусь, — впущу! допустим, позову, — пойду! Потом аккуратно начать снимание одежд, наблюдаемое в зеркале, оно затянется ровно на количество этих самых одежд, нет, торопиться не надо. А если там беда? — в беду! а если обману — прощу! а если будет боль? — стерплю, а если вдруг стена? — снесу, а если узел — разрублю. И можно в конце добраться до черного белья с кружевами, оно сегодня такое, и положить руки мне на грудь, такую на вид грудь принято называть налитая, так вот на нее руки, да, кладем. Смотрим. Не надо спешить. А если сто узлов? — и сто! любовь тебе отдать? — любовь! не будет этого! — за что? — за то, что не люблю рабов. — Идиотский финал у стиха, правда?»
Меня нисколько не смущает, откуда Гвендолен так глубоко знакома с творчеством Роберта Рождественского. Еще сигарету.
Дверь захлопнулась с грохотом, как крышка люка бронетранспортера, и больше я не слышал ее голоса. Ну или почти не слышал. Из-за железной двери доносилось лишь какое-то кваканье. Я скрипнул зубами. Р-р-развернулся. Сплюнул. И пошел вниз пешком, ускоряя шаг, как шлюха из советской песни — по улице Пикадилли:
Когда вы мне засадили,
Я делала все не так.
Вот бл-дь, думал я безадресно. Опять все не так. Вот сука. И еще эта мелкая со своими гребаными чипсами.
Так подставить. Так подставить.
Через три или четыре лестничных пролета я уже мог рассуждать холоднее. Я уже видел себя со стороны. Зрелище было довольно неприглядным.
Красавец в белых штанах. Альфа-самец со смятой упаковкой гондонов, забытых в кармане. В котором, если честно, больше ни хрена и нету, кроме этих гондонов. А конкретнее — ни копейки.
Вот с-сука, — повторил я сквозь зубы. Из тебя такой же альфа-самец, как из нашей Мамочки — балерина Майя Плисецкая.
Тут я нецензурно переделал фамилию балерины. Невесело усмехнулся.
Пнул ногой дверь и вышел на улицу.
На улице было душно и влажно. Ветер раскручивал вихри из опавших листьев. С проспекта долетал непрерывный гул и шуршание шин. Это был знакомый московский ад, легкомысленный ад-light, который достается еще при жизни тем, кто грешит по-мелкому и по-глупому. Вроде меня.