Андрейку же все считали жмотом. Он таким и был, бережливым, рассудительным, если что нес, то только домой, а никак не из дому. Девчонки в школе его не любили, мальчишки только уважали, потому что если дрался, то до полного уморения. Впрочем, по-одному братья дрались редко. А редко дрались, потому что вдвоем что троих, что четверых побить могли, — к ним не нарывались на драку. Разве что чужие, пришлые.
Скоро Санька обогнал Андрейку по классам, который остался на второй год в четвертом, и по тогдашнему закону о всеобщем семилетнем был определен в интернат в районном центре, куда Санька по сентябрю с радостью умчался на «ЗИСе», прихватив с собой один из двух привезенных отцом с Германии аккордеонов.
С этих дней Андрейка все больше и больше начал чувствовать себя хозяином дома и всего домашнего хозяйства. По мелким домашним делам заменял мать охотно, от школы отлынивал по всякому поводу, и мать не знала, радоваться ей, что сынок такой домашний, или плакать, что неучем останется. Так вот и жила, радовалась и плакала. Но радовалась больше, потому что хоть и не на каждый воскресный день, но приезжал-таки Санек, школьными успехами хвастался, иногда и аккордеон прихватывал и новую разученную песню играл, соседи слушать приходили, нахваливали. Андрейке тоже нравилось, как братан справляется с такой громадной гармошкой, но не завидовал ничуть, потому что знал: завтра брат умотает к себе в район и он снова останется сам по себе хозяином…
Однако ж, как ни придурялся Андрейка в школе, на третий год оставлять его в четвертом классе учителя никак не хотели и выперли-таки, всучив свидетельство со сплошными трояками.
Три несчастных года провел он в районном интернате. В районе со школьными делами строже. В пятом классе пару лет отсидел. В шестом вообще начал косить на тупость. Сперва опять оставили на второй год. Но потом, чтоб лицу школы не вредить, комиссию придумали на дурака проверять. Тут им Андрейка — всей душой в помощь. Забраковали-таки. Бумагу какую-то сочинили, что, мол, хватит на такого тупаря государственные деньги тратить. Оказалось, к великой радости Андрейки, что по бумаге ему и в армию можно не идти. Это он, правда, позднее оценил. Теперь же, переждав немного по возрасту, подался на курсы трактористов.
Мать к тому времени вконец истощалась, с фермы ушла, работала на подсобках и лишь огород держала в исправности да живность всякую выкармливала, чтоб сыновьям было что подкидывать на их постоянную недоедалку, — не баловали жратвой в интернатах по тем временам.
В последнюю зиму трактористской учебы Андрейки сгорел крайний дом в деревне Шипулино. Прежний крайний сгорел двумя годами раньше. Теперь крайним стал рудакинский дом, и, вернувшись домой, Андрейка, теперь уже и не Андрейка, а Андрюха, крепкий, мускулистый парень, ни в какие дурные приметы не верящий, наоборот, оценил новое положение их дома-хозяйства как выгоду, какую надо только использовать с толком. Перво-наперво разобрал по кирпичикам русскую печь погорельцев и цельные кирпичи штабельком уложил на задах от лишнего взгляду. Заплот, что разграничивал огороды недавних соседей, передвинул вплотную к пожарищу, прихватив таким образом пять-шесть соток. Другие времена наступили, никому уже не было дела до лишних соток. Колхоз укрупнялся, деревня худела хозяевами и уже приняла первых дикарей-дачников аж из самой области, что за полтораста верст. Дома отдавались считай что задарма со всем хозяйством. На центральной усадьбе колхоза коровий комплекс придумали, и местная ферма опустела, и хотя ее тут же с пользой растащили, урон для деревни был ощутим. Корма-то откуда брались? Коров начали продавать, потому что не всякая семья могла накоситься на зиму, хотя трав добрых вокруг — коси не хочу. В общем, деревня хирела, а крайний дом рудакинский Андрюхиными руками, уже и без материнских рук, почитай, точно соком наливался, обрастая пристройками да огородом ширясь во все стороны. Колесный трактор с прицепушкой, на котором Андрюха работал на колхоз, при доме. Утром умчался, работу переделал колхозную без всяких перекуров и пораньше — домой, на главную свою работу, а ее сколько ни делай — не переделаешь. Баню заново отстроил, все подсобки, что по каждой весне кособочились в разные стороны, на кирпичный фундамент поставил, о пристройке подумывал, потому что высмотрел вроде бы подходящую девку для жизни, а для беготни по чужим шибко много времени требовалось.
Когда брат Санька, окончив десятилетку, объявился, не только дома не узнал, но и на братана дивился, причудно шевеля матушкиными бровями. Его мысль про женитьбу обхохотал, конечно, но голосом по отношению к брату поменялся — не мог не зауважать за работяшность и серьезность ко всему домашнему. Самому же Саньке Андрюхино хозяйство побоку. Нацелился в геологический институт, чтоб по свету бродить и всякую неизвестность собственными глазами видеть. И поступил ведь! И пропал из виду, лишь открытку, не письмо даже, картонку с картинкой и со словами благодарности присылал регулярно после каждой посылки, отправленной братом на адрес общежития.
Стала зато сестренка старшая, с двумя детьми уже, наведываться в дом родимый, с матерью обоплакаться-пошептаться. К Андрюхе ластилась. Восхищалась и только вздыхала странно, муженька своего поминая при случае. Пил. Обычное дело.
Когда после школы в деревне и почту закрыли, сестренка как раз и стала почтальоном. Два раза в неделю на велосипеде прикатывала, разносила газеты да редкие письмишки, дома отсиживалась, и потемну уже назад, в свою деревню, а это немало — семь километров, если тропой напрямик буераками, минуя ближнюю деревню.
Потом много годов прошло. Андрюха женился, и жену угадал правильно. Домашняя. Девку и сына родила. Мать померла. Тихо, как жила. Занедужила — то болит и это болит, да не шибко. Привозил Андрюха врача, тот всяких лекарств навыписывал. Пила. Как-то к вечеру вдруг расстоналась, расстоналась, Андрюха загоношился, хотел трактор завести, отговорила, рядом попросила посидеть да помолчать. Сидели. Андрюха — с одной стороны, жена — с другой. Вдруг глаза ее раскрылись, будто по-особому, будто для жизни по новой, да только как потекли из этих глаз слезы, прямо ручейками по лицу. Лицо спокойное, вроде светлое даже, а слезы текут и текут. «Ты чо, мам? Ты чо?» — взвопил Андрюха. А ничо. Померла.
Разрезать мать Андрюха не дал. Да не шибко и хотели. Похоронили по-хорошему, деревней. Кто остался.
То по ранней весне случилось. А по поздней весне объявился Санька. В одном только и каялся, что мать не хоронил. А что с последнего институтского курса выгнали за хулиганскую драку, это ему плевать. Все равно почти геолог. Уже и в партию геологическую записался куда-то к чертям на кулички.
Съездили в район, и Андрюха по-честному половину с книжки снял и всучил брату. Тот брать не хотел, стыдился, но взял. И все. Исчез. Как пропал.
Потом опять были годы обыкновенной жизни, хотя обыкновенность жизни тоже бывает разная. Деревню Шипулино, словно крадучись, обступали леса. Леса знали, кому они были нужны. Они нужны были чужим людям, которые поселялись в домах бывших шипулинцев, поселялись, чтобы не жить всерьез, а только поживать с весны до осени, и за зиму глазом отвыкнув, по весне приезжали на машинах и радовались, потому что им только и дано было заметить, что, положим, тот вон косогорчик, когда дом покупали, пуст был и гол, а теперь — глянь!
Правда, леса, которым радовались дачниковы глаза, — дрянные были леса: ольха да орешник, береза — редкость, хвои вообще ни ствола. И грибы в этом лесу — одни полупоганки. А дачникам — им что, им не грибы нужны, а собирание грибов, и едят полупоганки не по вкусу, а из принципа. Но если по-доброму, то дачник дачнику рознь. Иные вроде бы и на отдых приезжают, а вкалывают на своих сотках с утра до темноты, парники напридумывали и понастроили, у местных огурцы только завязь пустили, а дачник иной сидит на крылечке и знай похрустывает…
Андрюха Рудакин не гордец какой-нибудь. В чем уверен, по-своему делает, но к чужим придумкам впригляд. Отгрохал теплицу под стеклом и с подтопкой. Помидоров кучный сорт, тот, что рассаду высаживают не прямо, а внаклон, освоил, и когда «Иж»-«каблучок» купил, на малые местные рынки, а то и в район — нате вам помидорчики свеженькие, когда везде прошлогодние — мятые и полугнилые. Картошка-скороспелка, клубника — особый сорт, огурцы разных сортов — и в салат, и в маринад…
Власть к тому времени властвовать все уставала и уставала. Прежнего контролю, что против достатка, уже не было, да и с любым контролем по-хорошему договориться можно — знай себе хозяйствуй. А люди из деревень уходили и уходили. Иные в пьянь, как в омут. Иные, детей отпустив, хирели, старились не по годам, хозяйство — вразвал… Глядишь, уже и дом заколочен. А по весне в нем уже дачник шуршит, машина блестящая перед домом, а из машины на всю тишину деревенскую барабаны да визг нерусский. Благо, дом рудакинский с самого краю — едва только «бум-бум» доносится.