Книгу эту, конечно, так и не нашли (она принадлежала дьяволу), но двадцать человек казнили за колдовство. Успели обвинить даже супругу сэра Уильяма Фипса, пока истерия не сошла на нет: простые поселенцы чувствовали, что в поиске пропавших сокровищ, таящихся под землей и под водой, в тайном накоплении богатств есть нечто дьявольское. Образцовый пуританин копил свой достаток упорным трудом на глазах у всей общины. Хотя свою лепту в эту манию внесли истерия на сексуальной почве, коллективный бред, ревность и атмосфера, в которой допускалось клеймить женщин как ведьм, но большую роль в ней сыграло и отсутствие контроля. Четыре из пяти обвиненных женщин были из числа «отселенцев» — так называли тех, кто порвал связи с общиной и отбился за пределы жестких границ прихода.
Хотя от идеи воспроизвести английские деревни с их традиционной зеленой лужайкой и церковью местные жители уже давно отказались, негласные пределы того, как далеко на отшибе может жить член общины, сохранились. Леса позволили первым поселенцам Америки выжить и даже преуспеть, но они оставались самой чуждой чертой Нового Света. Пуритане испытывали мрачное удовлетворение, живописуя «пустыню», в которую оказались заброшены; в этом выражении почтительность смешивалась с ужасом от бескрайности американских лесов. Поселенцы ощущали, что это иной мир, чуждый им и потому опасный. Пилигримы с «Мэйфлауэра», к примеру, получили первый урок через несколько минут после высадки: когда они подгребли к берегу, свидетелями их высадки на песчаном побережье оказалась группа индейцев, которые убежали в лес; два поселенца бросились за ними в погоню. Они были родом из Линкольншира, привычны к безлесью и вдобавок провели несколько лет на плоских польдерах Голландии. Через несколько секунд они застряли в переплетениях зарослей и древесных корней, в которых их «добыча» скрылась без малейших усилий.
Пусть море было огромным, неизведанным и бурным, но. в противоположность лесу, оно казалось понятным — широким трактом в мир, где люди, подобные Уильяму Фипсу, добивались славы и богатства. Разумеется, в нем жили чудовища, скрывались тайны, но к ним люди были привычны и знали: опытный моряк способен читать поверхность моря, словно книгу. Лес — другое дело. Протоптанные колонистами тропинки терялись в небытии на границе поселения, где заканчивались последние возделанные поля. Там росли деревья, размахом ветвей затмевавшие все, что доводилось видеть англичанину, и с такой чудовищной плотностью, что никто не мог предположить глубину зарослей, по осени вспыхивавших огненно-красным цветом. Вверх по рекам, вдоль индейских троп деревья наступали со всех сторон, скрывая всё и вся. Давно миновали времена, когда европейцам такое зрелище было привычным: их собственные леса почти полностью вырубили, но сказки еще звенели эхом томительного беспокойства, а выражение «сбитый с толку» в английском языке звучит как фраза о человеке, заблудившемся в лесу, потерявшемся в лесной чаще.
Пуритане в ответ населили странный новый мир демонами, и бостонские проповедники многие годы толковали об опасностях угрюмого и безграничного леса Америки, подобного человеческой душе.
То, чего действительно хотел Мэзер, так это защиты. Америка была полем почти материальной битвы добра и зла, сада и пустыни. С искоренением отселенцев, как он надеялся, укрепятся слабые узы общности. После внезапного провала процессов над ведьмами Мэзер изменил свои взгляды и приобщился к вере в добродетель бумажных денег, потому что, подобно многим другим консерваторам, был готов к радикальным действиям во имя взлелеянных идеалов. Новомодные деньги решали старую проблему, поставленную бостонским пуританизмом. Основанные на «кредите всей страны», они плели сеть деятельности и производства между общинами, которым иначе грозили мрак и распад. Выпущенные на основании обязательства, что бумажные купюры так же хороши, как золото или серебро, эти деньги выглядели логическим воплощением американского опыта. Сколь бы торжественным и серьезным не было данное обещание, оно оставалось вопросом веры: вера в общее назначение и будущее, в милость Божественного провидения, в праведность ближнего — то есть во все те догматы, на которых основали новую страну Америку.[22]
Если и имелся какой-то род литературы, кроме Библии, которую понимал каждый колонист, так это письменный контракт. У многих в Новом Свете еще не высохли чернила на пальцах: законтрактованные сервы подписывали обязательства отработать перевозку: поселенцы имели договор с компаниями, учредившими ряд колоний; целые братства иммигрантов, подобно пилигримам с «Мэйфлауэра», заключали соглашения о взаимных правах и обязанностях прямо в море. В Америке не хватало прецедентов, и по многим аспектам жизни требовалось вновь и вновь уславливаться о каких-то вещах. Европейцы могли мало менять в системе, где были рождены. Власть и закон, которым они подчинялись, равно как и деньги, которыми расплачивались, спускались сверху; их санкционировала сама история. Но, если первые поселенцы составляли контракты, следующие поколения в каждой колонии сохранили право на представительство в собраниях, до которых они могли донести свои жалобы и пожелания. Почти каждая должность в стране была выборной, от проповедника до церковного сторожа, а верховные власти находились далеко. Разбросанные вдоль узкой полосы побережья между голодным морем и неведомыми лесами, поселенцы заключали собственные соглашения, объединяясь ради помощи и защиты. Возможно, это объясняет, почему они без труда поняли, как работают бумажные деньги. Купюры являлись переходившим из рук в руки общественным договором и знаком ценности, базировавшейся на доверии всего сообщества.
Англичане на родине о деньгах не размышляли: те были спущены вниз согласно королевской прерогативе. В Америке деньги всегда были чем-то фиксировавшим закон: бобы, вампум, теперь — бумага. Все сообщество брало на себя долг, который в будущем должен был выплачиваться в виде налогов. Стоимость серебра и золота была заложена в уже осуществленных расходах на их добычу и представлении о тогдашнем дефиците. Производство бумажных денег ничего не стоило, в них заключалось лишь обещание, подобно самой Америке.
Так что, когда Мэзер поднимался на свою кафедру Старой Северной церкви, а его паства воскресным утром устремляла свои праведные стопы по нарядным улицам Бостона, чтобы послушать проповедь, и те и другие знали, что в нескольких милях от колокольни и булыжных мостовых даже в конце первого столетия американской истории, начиналась лесная чаща. Каждое поселение было садом, отвоеванным у пустыни, а каждое обращенное к будущему письменное постановление, украшенное по краям ветвями и побегами, цветами и узорами сучков, отражало тему возделывания и огораживания. Уинтроп просил Господа «ввести нас в Твой сад, в котором мы можем вкушать и насыщаться теми удовольствиями, которых не знает подлунный мир». Для Роберта Беверли в Виргинии «кажется, что там сам рай во всем его первозданном блеске». Слово рай означало убежище. Первые поселенцы, особенно движимые религиозными мотивами, с самого начала планировали держаться друг друга. Условия, в которых они оказались, побуждали их к тому же. Ибо не только то, что происходило в саду, делало его благом: благом было то, от чего сад уберегал.
Леса темны, дремучи и не отмечены на картах. Ноги неизвестных дикарей неслышно протоптали здесь неприметные тропы. Пучок перьев, связка ракушек, иногда крики животных, которые принадлежали совсем не животным. Под бескрайним покровом шелестящих листьев многое укрывалось от взора Господа — существа из крови и плоти, нечестивые таинства, привязанные перья, раскрашенная кожа, исчезающие обманки.
Мэзеру было известно нечто, о чем не знали европейские теологи, поскольку с того момента, когда жители Старого Света слышали дыхание окрестных лесов, минула тысяча лет. Все это отошло в царство суеверных воспоминаний. В Америке исход по-прежнему был неясен. Философ Джон Локк, написавший конституцию Каролины, однажды набросал образ прекрасно оборудованной фермы на многих тысячах акров земли, чудесным образом отвоеванной у девственного леса Америки. Он наглядно продемонстрировал, что без рынка все земли, кроме тех, что необходимы для пропитания самого фермера и его семьи, неминуемо придут в запустение. Получилась довольно мрачная картина: промотанное богатство и забвение Божьего Завета. Это значило, что лишь товарооборот и рынки могли расколдовать пребывавший во мраке континент: только деньги были в силах сдержать наступление лесов. Деньги сплачивали общины, приводили обитателя лесной глуши и юриста на рынок. Они были необходимы даже для «Священного эксперимента»
Уильяма Пенна (1644–1718). «Цель моя — общество. вспомоществование, оживленная торговля, просвещение молодежи, исправление людских нравов. протяженные и наезженные дороги». — писал он и ради достижения этого советовал колонистам переводить треть своего богатства в деньги. «Там, где не были учреждены деньги, — писал Мэзер, — люди дики и жестоки, и не возделывается ничего доброго»[23].