А Царица ли я была, чтоб иметь на казнь либо милование Царское право?!
— Жизнь, жизнь, — запела я тоненько. — За ниточку держись. Пропасть всегда под ногами, да река неслышно течет меж берегами. Снега много — а просишь еще да еще у Бога. Снега мало — а все кутаешься в снежное одеяло. Все будет, люди милые, с вами — и боль, и мор, и глад, и прощание. И землю затрясет, и радость ветер унесет. А все, что Бог ни пошлет, радость. Горе — это радость. Боль — это счастье. Дай корочку, мужик хороший!.. Дай погрызу. Утру слезу. Ночую на снегу. Утром проснусь — на Солнце глядеть могу.
— Што будет, дура, открой нам!..
— А что вы захотите — то и будет.
Люди опешили. Они не ожидали, что я так им скажу. Они стали думать над словами. Наморщили лбы. Насупились угрюмо. Бабы растерялись. Совали ребятенкам во рты хлебные мякиши, завернутые во тряпочки. Шептали им ласковое. Тетешкали. Я жадно глядела на баб. Я не знала, где мой сын. Жив ли. Умер. Я родила его когда-то. Кто отнял его у меня? Человек… раскосый… по имени… Курбан?.. не помню… Они опоили меня сонными травами… Помню сражение… свисты стрел… кровь из-под лезвий, из-под копий и топоров… Я не знала, кто спас меня. Может, это был один из моих снов, когда я спала на рынке в пустой корзине из-под моркови, и холстина моя после ночевки пахла морковью и землею и шерстью бродячих собак, со мною вместе в той корзине спавших.
— Што брешешь…
— Все слышали. Воробей пролетел над крышами. А ты кинь мне изюм — светел станет мой ум. Морковку подай — и душа твоя пойдет прямо… в Рай…
Они расступились передо мной.
Я задрала голову.
Комета сверкала и переливалась надо мной в дегтярной черноте январского неба.
Широкой белой кистью, снеговой и метельной, комета рисовала на черном холсте неба мою жизнь — блуждания и битвы, молитвы и любови, сугробы, в коих буду спать, и царские хоромы, в коих буду провещивать судьбы; века и страны, по коим пойду босиком, смеясь, улыбаясь широко, и решетки тюрем, в коих буду томиться, ожидая казни; еще комета щедро рисовала судьбы моего любимого народа, круговерти людской, пестроликой, груботканой, посконной толпы, вертящейся, пылающей, мучающейся несметно, сгорающей на косре времен, и я читала эти судьбы, я ужасалась им, я ничего не могла изменить в их вселенском неумолимом ходе, повторяющемся, как Звездный Ход Омуля на Байкале, коему я свидетелем была в одной из жизней своих; и я, площадная дурочка, знала, что не успею, не сумею сказать об этом современникам своим, бедным людям из толпы, бабам с широкими скулами, мужикам с мрачными бородами и алмазными горошинами пронзительных глаз из-под кустов-бровей, — а только, чтоб не испугались они своей страшной судьбы, смогу развлечь их, спеть им, сплясать им, морду состроить им, рожу скорчить, пальцы растопыренные показать им, козу, корову представить, язык высунуть, а насмешив их до отвала, до икоты и судорог, когда они будут держаться за животы и приседать на корточки от смеха, внезапно встать над ними, хохочущими, катающимися от смеха по сугробам, грозно обдать их светом широко распахнутых глаз своих и осенить их крестным знамением — широким, как ветер, как зимнее белое поле, как январское черное небо в жемчужных киках и алмазных панагиях, в сапфирных цатах на черной груди, как высокое страшное небо: одно оно знает нас, одно оно прочитает нам Последний Приговор.
СТИХИРА КСЕНИИ О ПРОЩАНИИ С ЗЕМЛЕЙ
— Прощай, Земля, — успела я вышептать, — прощай, девочка.
Земляничина растаяла в черноте.
Солдаты налегли на рычаги. Я видела их усилия. Я видела, как льется пот у них по скулам и вискам.
Они поворачивали небесный корабль. Они изо всех сил пытались все поправить и спасти.
Сражение с гибелью. Я снова наблюдала его. Я не могла пошевельнуть рукой, чтобы принять в нем участие. Я смотрела на схватку, как с иконы, и мой темный лик покрывался золотом, пылью и тьмой.
Они повернули. Они все-таки повернули. Я не заметила, когда случился поворот. Он вышел, он получился, но как? Незачем было разгадывать загадку. Тайну всегда надо только благословлять. Ее разгадка груба и пугающа. Скрипели железные сцепления и заклепы. Шуршала черная кожа. Трещали рычаги, рули, педали. Они повернули, и голова моя закружилась, словно я летела в вихревом танце с сильным и неутомимым мужчиной, и он вертел и крутил меня, как хотел, и вел, и увлекал. Мир клубился перед глазами, как дым. Ни просвета. Ни синего окна среди черных, серых клубов.
Они повернули, я так и знала.
И то, что я потеряла сознание и память, меня не удивило; помню перекошенное от страха и боли лицо Горбуна, впившегося в меня кричащими глазами, шевелящего немыми губами.
Я прочитала по его безмолвным дергающимся губам:
«Если мы не разобьемся, я женюсь на тебе».
Я положила палец на его губы, хотела засмеяться и крикнуть: «Тогда давай лучше разобьемся!» — и мир уплыл, как большая рыба, хлестнув хвостом мое сердце, из моих глаз и чувств.
Это была Иная страна.
Снова Иная страна.
Чужая речь; вечер, ночь; женщины, идущие по берегам каналов в сильно открытых платьях. Какие открытые ветру и фонарям груди, ключицы! На гибких шеях — ожерелья, колье. Женщины смотрят призывно. Мужчины, не глядите на них. От них исходит аромат. Они надушены тончайшими, дорогими духами, привезенными с южных островов.
Ксения шла по берегу канала, в нем плескалась черная смоляная вода. Отражения фонарей в черной воде раскрывались и запахивались подобно хвосту золотого павлина. Ксения видела: женщины идут на каблуках. На высоких каблуках, едва не падая, сильно шатаясь. Как пьяные. Возможно, они и были пьяные; Ксения не понимала. У парапета стояли продавщицы омаров, устриц, лангуст, креветок и других фруктов моря. Продавщицы держали на весу, у животов, большие плоские корзины, доверху нагруженные дарами моря, привешенные к шеям грубыми веревками. Они кричали призывно и тягуче на непонятном Ксении языке, выкликая свой товар, приглашая купить. Под фонарями маячили худые, испитые молодые люди. Они курили тонкие сигаретки, осторожно передавая их друг другу. В воздухе разносился запах дикой опасной травки. Красный огонек блуждал во тьме. Среди парней, куривших травку, стояли две девушки. Они затягивались дымом глубже, страстнее. Их белки отсвечивали желтым и синим. В мочках ушей сверкали ввинченные серьги. У одной из девушек фальшивый брильянт был вдет в ноздрю. Она выпускала дым из носа и время от времени медленно, как во сне, повторяла одно слово. Одно непонятное слово. И вся компания, услышав это слово, качалась из стороны в сторону, как в шторм на палубе, и поднимала руки над головой.
Ксения брела вдоль канала. Оглядывалась. Как ей быть? Как говорить? Живут немые на свете. Живет кошка… живет и собака… И попугай в клетке живет. Как играют над головою огни! Как ослепительны они. В кривых прозрачных трубках перекатывается кроваво-красный, мертвенно-синий свет. О чем самоцветные огни хотят сказать людям? Люди их сделали сами. Зачем? Для себя? Для детей своих?.. Рябит в глазах. Вот стеклянные двери. За дверьми — скандал. Раздается звон разбитой посуды. Ругань. Тарелки летят на зеркальный пол. На улицу. Витрины брызгают осколками стекла. Ксения хватает осколок с мостовой. Сжимает. Из ее ладони течет кровь.
— Что вы делаете! Остановитесь! Я помогу!.. Я… сейчас…
Она бросилась в проем разбитого стекла. Хозяин крошечного ресторанчика, где произошел погром, внезапно радушно улыбнулся, развел руками и склонился перед Ксенией, одетой в неизменное рубище, в почтительном поклоне.
— Кря-кря-кря-кря-кря-кря… — забормотал он на неизвестном странном языке, и до Ксении дошло, что он сам разбил и посуду, и витрину, и дверь, и он сделал это нарочно. Чтобы на него обратили внимание. Чтобы публика вздрогнула. Чтобы, привлеченные грохотом и битьем, в его маленький ресторанишко явились гости, уселись за столы… «А разбитую посуду мы сейчас уберем! — так и улещивали его подобострастные глаза. — Это мы мигом!» Ксения жестом показала, что у нее нет денег. Хозяин тут же сделал каменное лицо. Во всей его, теперь уже нагло выпрямившейся, фигуре нарисовалось презрение.
Перед Ксенией, идущей по берегу бесконечного канала, проплывали люди внутри желто освещенных машин, на двухколесных каталках, в экипажах — изредка попадались лошади, впряженные в ландо или фиакр, и люди, сидящие в открытой повозке на рессорах, бросали в лицо или под ноги Ксении то мандаринные шкурки, то мелкую серебряную монету, то окурок, то в ярости отброшенный веер. Ксения ясно видела, что и в Иной стране мир резко и жестоко делится на богатых и бедных, и третьего не дано. Кто может переделать мир, если он так сделан Богом? Есть богатство, и есть нищета. Так задана людям задача, но не для решения она, а для выбора. С кем ты? И кто ты?
— Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, — прошептала Ксения, глядя на нищих детей, сидящих на мусорной куче близ воды и жадно поедающих мандаринные дольки вперемешку с кусками краденого в булочных хлеба, — чем богатому войти в Царствие…