Я раздумывал о будущем. Неужели для меня начинается новый цикл горя, более острого, более глубокого? Если да, то это уже на всю жизнь. Разве преступление, дважды совершенное, не заслуживает большего, чем двойное возмездие? Или то, что произошло сейчас, было чем-то совсем другим? Я стал старше, у меня уже не было безрассудства юности и присущей ей широты. Очутившись в холодных водах Темзы, я ведь сразу забыл о Китти. Мое «я», забывшее обо всех на свете, отчаянно боролось, чтобы выжить. Люди среднего возраста бережнее относятся к себе. Может быть, хоть сейчас отчаяние или мелочная осторожность способны меня оградить, предотвратить самоуничтожение, на которое раньше я себя обрек? Способно ли это помочь мне теперь, когда я хладнокровнее смотрю на вещи и вижу все составные случая? Цинично ли на такое надеяться? Да и поможет ли мне даже цинизм? Или, может быть, я действительно стал мудрее? Как бы Клиффорду интересно было поговорить со мной по всем этим вопросам. Конечно, теперь я способен лучше измерить то, чего не видел тогда и что было для меня лишь источником ярости, — измерить, сколько было в этом — да, пожалуй, и вообще во всем — случайного. Тогда у меня вызывало ярость это случайное. Но я не позволял этой ярости повлиять на мое убеждение в том, что виной всему я сам. А теперь я отводил себе более скромную роль, я уже не смотрел на себя как на виновника всего, что произошло, и, быть может, со временем сумею продвинуться к тому, чтобы простить себя, простить их всех. А что, если это лишь утонченнейший цинизм? В религии есть догма, которая гласит, что Бог — творец всего сущего. Ну, а где его мирской эквивалент?
Я буду горевать по Китти, и воспоминание о ее любви ко мне, какой бы она ни была, останется незамутненным. Возможно, такого рода горе — в путанице чувств, сосуществующих в эгоистическом человеческом сердце — самое долговечное, — горе, вызываемое не чувством вины, или расчетом, или рациональным сожалением, а болью и воспоминаниями. Это будет сидеть во мне глубоко до конца моих дней. В приливе горькой грусти я подумывал даже о том, что хотел бы снова встретиться с Ганнером, но это было невозможно. И воображать, что он когда-нибудь вернется, чтобы убить меня, — это чистая романтика, которую исключает более страшная реальность жизни. У меня оставался лишь один выход, но его уничтожит чувство вины, и единственным моим спасением и собственно единственной моей обязанностью было это понять и, возможно, стать, так сказать, по стойке «смирно», осознав, что существует конец всех усилий.
В окружавшем меня мраке был все же один проблеск света, и мне повезло, что среди этих никому не нужных тягот в глухой стене препятствий есть брешь — почва, где я мог пристойно потрудиться. Ведь пока не поздно, я все еще могу сделать Кристел счастливой. Прежде чем у меня хватило сил продумать ее будущее, какой-то мудрый инстинкт повелел мне скрыть от нее происшедшую катастрофу. Теперь я буду заботиться о Кристел, как должен был бы заботиться всегда, словно она мое родное дитя, не омрачать ее душу моими ужасными ошибками, а делать что-то реальное, чтобы дать ей счастье и благополучие и ту простую радость, которая так свойственна ей, но которой я ее систематически лишал. Кристел способна радоваться всему на свете при условии, что со мной все в порядке, — простейшие вещи способны радовать ее, так что это чудовищно, скандально — то, что жизнь ее складывалась столь несчастливо. Сейчас я не мог сделать для нее то, что намеревался сделать, когда был молод, о чем думал и мечтал в тот момент в Оксфорде, когда она сказала: «Это самый счастливый день в моей жизни». Такого счастья я ей дать не мог. Но я мог трудиться до одурения, чтобы дать ей другое, меньшее, более скромное счастье, когда наконец ее природное жизнелюбие найдет себе выход. Теперь это будет моей единственной задачей. Кристел — единственное существо, которое я любил, которому мог выразить любовь вполне искренне и из глубины души и которому мог посвятить остаток моей жизни. Я увезу ее подальше от Лондона и найду в сельской местности самую высокооплачиваемую работу, какую мои способности позволят мне получить. И мы заживем с ней в собственном домике, и будут у нее свой садик и свои домашние животные и все маленькие радости, каких жаждет ее душа, а я буду делать вид, будто живу в мире, даже, быть может, в радости, которую реальность жизни наконец мне, может быть, даст. И мы вдвоем будем петь, как птицы в клетке.
Я поднялся, чтобы покинуть церковь. Я чувствовал себя усталым от всех горестных дум, и мысль, что Клиффорд умер, вдруг снова ударила меня по сердцу. Я прошел к выходу через южный придел. В конце его под балдахином с кистями малютка Христос, перегнувшись с рук матери, осенял крестным знамением мир. А в другом конце придела он, мертвый, висел на кресте, погибший в цвете лет за меня и за мои грехи. Увидел я и табличку, призывавшую меня помолиться за упокой души Томаса Стириса Элиота. Что теперь ты поделываешь, старый друг, когда тяжкая борьба со словами и их значением позади? Я не могу молиться за упокой твоей души, как не могу молиться за упокой души Клиффорда. Оба вы исчезли из каталога живых. Но я чувствую огромную благодарность к вам за слова — даже за те слова, смысл которых я едва ли понимаю. Время — вечно, значит, оно необратимо. То, что могло бы быть, — абстракция, вечная возможность присуща лишь миру вымысла.
— Согласен ли ты отдать эту женщину этому мужчине?
— Да.
— Я, Артур Мервин Фиш, беру тебя, Кристел Мэри Бэрд, в жены отныне и вовек, на горе и радость, в богатстве и бедности, в болезнях и здравии, и буду любить тебя и лелеять, пока смерть не разлучит нас по велению Господа Бога; и обещаю блюсти верность тебе.
Артур пробубнил положенные слова. Глаза у него сияли от счастья, лицо светилось сознанием одержанной победы, но его трясло, и казалось, что он вот-вот рухнет на землю. Кристел, плакавшая так, точно у нее разрывалось сердце, шепотом произнесла положенные ей слова. Когда я взял ее за руку, чтобы вложить ее руку в руку Артура, я почувствовал, как она напряжена. Артур неловко надел кольцо ей на палец, и она сквозь слезы в изумлении уставилась на него, а потом с выражением испуганного ребенка повернулась ко мне.
— Этим кольцом я венчаю тебя, всем моим телом я боготворю тебя, всеми земными благами наделяю тебя…
Церемония была окончена. Священник провел нас в ризницу расписаться в книге. Кристел в последний раз подписалась своим девичьем именем — Кристел Бэрд. Артур выронил перо и поставил кляксу. Я приложил руку как свидетель. Томми — также, заняв немало места своим широким шотландским росчерком: Томазина Улмайстер.
Обряд, по счастью, оказался коротким. Кристел хотела, чтобы мы пропели «Тот, кто мужества полон», но я в последний раз проявил свою власть и наложил на ее желание вето. Наша церемония была в этот день в церкви последней, и священник, по всей вероятности торопившийся на какое-то торжество, поспешно пожал нам руки и, улыбаясь, исчез. Был сочельник.
Мы с Томми остались одни с мистером и миссис Артур Фиш. Томми тоже на протяжении всей церемонии была в слезах.
— Ну, поздравляю, Артур, — сказал я и подал ему руку. Он снова отрастил себе усы, но счастье все равно изменило к лучшему его внешность.
— Не убивайся ты так, бедное дитятко, — сказала Томми, обращаясь к Кристел.
— Неужели ты не можешь избавиться от этих дурацких шотландских просторечий? — заметил я, обращаясь к Томми. — Перестань плакать, Кристел! Уточка моя, любимая. Ты же теперь замужняя женщина.
— Это-то ее и мучит, — сказала Томми. — О Господи, Господи… — И Томми сама задохнулась слезами.
Я хотел переглянуться с Артуром — любая банальность могла бы сейчас выручить, — но он стоял, склонившись к Кристел, и, казалось, сам готов был зареветь. Кто-то в глубине церкви многозначительно кашлянул. Им явно надо было наводить лоск перед вечерней службой. Артур одарил Кристел механическим экраном с Эмпайр-Стейт-билдингом и креслом с аэропланами и получил законное право боготворить ее своим телом. Томми в пятый раз пошутила насчет того, что из кристальной птички Кристел теперь превратилась в кристальную рыбку.[67] Я отдал все права на свою сестру. Пора было уходить.
Жизнь текла быстро, и в мире происходили разные вещи. Это ведь вторая свадьба, на которой я присутствовал со времени событий в Челси. Я был приглашен — хотя, конечно, не пошел — на бракосочетание (гражданское) Александры Мэрилин Биссет (старой девы) с Кристофером Джеймисоном Кэйсером (холостяком). Получив это приглашение, я впервые узнал, что они знакомы, а, оказывается, Бисквитик, не раз приходившая ко мне на квартиру, видела Кристофера и заинтересовалась им. А почему бы и нет? Все считали, что этот брак совершился по ее инициативе (я не был в этом так уж уверен) и вызвал, по словам Артура, сообщившего мне об этом, немало циничных комментариев. Я же мог лишь склонить голову еще перед одной неразгаданной тайной. Бисквитик нашла своего принца, а Кристофер, надо надеяться, обрел «настоящую любовь», о которой пелось в его песенке. И оба, очевидно, нашли свое счастье. Судя по слухам, Бисквитик, получив завещание, оставленное Китти, стала богатой женщиной. Свой медовый месяц эта пара проводила в Бенаресе. Кристофер намеревался с помощью денег Китти сделать из Бисквитика модельершу. О «Чайках» никто уже не говорил.