На бегу Герман Захт представляет себе, как на Силезском вокзале его ждут дети, поезд уже давно покинул большой темный перрон, направившись к Александерплац, а дети все мечутся в поисках папы, который ведь обязательно должен приехать. Шарф стал мокрым от пота. Он не решается, во избежание потери времени, поднять руку и взглянуть на часы. Он бежит, бежит вперед, вещевой мешок давит плечи, шлем болтается на висках, бечевки на пакете и ящике трещат, винтовка все время бьет прикладом по правому колену, шашка ударяется о левое. До изгиба дороги осталось еще метров пятьдесят, но он уже слышит резкие гудки и мощное пыхтенье двинувшегося паровоза. Этот поезд для отпускников очень длинный. Паровоз, вероятно, только что тронулся… Он опоздает минуты на три, но и полминуты опоздания решают дело. Можно уже и сейчас рухнуть на землю или сесть на ящик и завыть от отчаяния. Но он продолжает бежать. Он так взбудоражен, так еще надеется на невозможное, на чудо, в которое не верит. Он все бежит, хотя между деревьев уже клубится дым от паровоза: в тот момент, когда Захт достигает казенного шеста с сине-бело-красными полосами, громадный паровоз скорого поезда, выбрасывая пар и дым, бесшумно играя рычагами, проходит мимо него на расстоянии двух с половиной метров. У Захта вырывается крик отчаяния.
— Камрад! — кричит он. — Камрад! Берлинец! — и, почти шатаясь, машет своими отпускными документами.
Кочегар толкает в бок машиниста, который собирается дать полный ход. Герман Захт застыл у шлагбаума, первые вагоны проходят мимо, три офицера с веселыми лицами теснятся у окна, чтобы поглядеть на опоздавшего, донельзя потешного солдатика, который стоит, с сундучком в руке, обливаясь потом, разинув рот и широко открыв глаза. Из ближайшего вагона кто-то насмешливо кивает ему. Вот проходит первый вагон второго и третьего классов, вот — солдатские вагоны третьего и четвертого.
Все кончено, думает Герман Захт. Напрасно он бежал, напрасно нажил воспаление легких или плеврит, ибо рубашка его хлюпает на спине. Конец ноября, стоят восьмиградусные морозы.
Кочегар толкает машиниста локтем в спину.
— Вот там еще один камрад, который хочет домой…
Конец ноября 1917-го… По служебной инструкции, машинисту поезда полагается дать полный ход в этом месте. Герману Захту это известно, как и всем прочим. Сейчас вагоны побегут все быстрее и быстрее, но даже и теперь, если бы руки и были свободны, уже невозможно вскочить на одну из этих бегущих мимо подножек, обледенелых, скользких. Кто решится на это?.. Да, конечно, если бы тут стоял капитан или какой-нибудь другой офицерский чин, повелительно машущий рукой, тогда, может быть, удалось бы склонить машиниста, несмотря на все инструкции, затормозить, остановить поезд. Но здесь всего только германский солдат, простой отец семейства, из низов…
Металлический, стальной, резкий скрежет колес поезда вдруг достигает его слуха. Поезд не ускоряет хода, поезд замедляет ход, он скользит, словно булочка на тарелке, и останавливается, как булочка, у края тарелки. Из окон офицерских купе выглядывают удивленные лица, но с площадки машиниста кто-то нагибается и кричит Герману Захту:
— Да влезай же, болван!
Понадобилась какая-то доля секунды, чтобы Захт понял, что поезд остановился ради него. Он перелезает через шлагбаум и бежит со своими пожитками к ближайшему вагону. Привлеченные остановкой, высовываются из опущенных рам головы в солдатских фуражках. Они моментально, быстрее, чем он сам, соображают, в чем дело, открывают дверь отделения, протягивают руки, забирают пакеты; кто-то тащит его за левую руку. Правой он сам ухватился за обледенелую ручку вагона, упираясь коленом в дверь. Его втаскивают в поезд. Дверь захлопывается, и поезд с новым скрежетом, громыхая огромными колесами паровоза и вагонов, продолжает свой путь на запад. Офицеры на своих мягких диванах переглядываются.
— Ну, знаете, это уж вовсе… — констатируют они. Что они имеют в виду под словом «вовсе», им хорошо известно, но они не произносят этого вслух.
— Продолжаем, — говорит молодой саперный лейтенант, готовясь к сложной игре в скат и раскладывая карты на стоящем между ног кожаном чемодане, который, как всегда, играет роль карточного стола.
— Ну и порядки у вас! — злобно шипит в высшей степени начальственный, пожилой, дородный обер-лейтенант резерва, по прежней профессии — коммивояжер резиновых изделий. — Уж я доложу об этом кому следует! Парню с паровоза не повредит несколько месяцев пребывания в окопах. В башке у него должна сидеть инструкция, а что происходит на рельсах — не его ума дело!
Молодой веселый лейтенант пехоты в подбитом мехом жилете добродушно посмеивается над ним.
— Тогда идите сами на место машиниста, коллега. Думается мне, что в нынешнее время машинисты более незаменимы, чем, скажем, Шиффенцан.
Коммивояжер неохотно сдается. Девять месяцев назад он поставил на место двух таких негодяев! Но с тех пор как для снарядных трубок поснимали все медные буксы с паровозов, с этими железными чудищами так же трудно справиться, как с истерическими тетушками, от которых родственники ждут наследства.
— Этот сброд начинает шевелиться, — сказал он, — все эти квалифицированные рабочие, все, кто по профессии управляет машиной.
«Да, у этих людей в руках рычаг всей войны. Они еще не знают этого, — думает про себя старший врач, которому дозволено в качестве четвертого пассажира занять место в офицерском купе. — Но когда узнают…»
Поезд, переполненный отпускниками, идет полным ходом. Мимо окон тянутся леса, чернеют стволы деревьев на белом фоне; кучи щебня, засыпанного снегом, со следами масла и сажи, проносятся мимо подножек.
— Что, старина, выкинули коленце? — сказал, сплюнув, машинист кочегару. — Знай наших!
И злобно-веселые, измазанные сажей и маслом, они поглядывают друг на друга.
— Государству этот перерасход топлива обойдется в семьдесят марок убытку, да, кроме того, еще в две минуты опоздания. А с каждым снарядом государство швыряет в воздух несколько сот марок. Ну-ка, старина, подсчитай убытки!
С ритмическим стенанием, сотрясаемый могучей силой, словно допотопное чудовище родовыми муками, ползет по земной коре, в самом нижнем слое атмосферы, длинный поезд, уходящий на запад, навстречу надвигающемуся дню.
Далем — предместье Берлина.
В германской армии существовал такой вид наказания: солдат должен был приподняться на носки, руки ему закладывали за доску, и в таком состоянии его привязывали к доске веревками.
Пумперникель — нарезанный ломтиками ржаной хлеб (продается обычно расфасованным в пачки).
Эйлерт Левборг — персонаж из драмы Ибсена «Гедда Габлер».
Законченное судопроизводство (лат.).
Машиностроительный завод в Берлине (район Теглиц).
Сосчитано — взвешено — разделено (по-арамейски). Согласно легенде, слова эти, будто бы начертанные огненной рукой на стене во время пира вавилонского царя Валтасара, предрекли ему гибель.
Колония евангелической секты «пиетистов» в Лаузице (Саксония).
Лихтерфельде — предместье Берлина, там был кадетский корпус.
Игра слов: schiefer Zahn — кривой зуб; Шиффенцан — фамилия генерала.
«П. П. 5» — полевые позиции 5.
В романе — «Возведение на престол короля».
Вот в чем вопрос (англ.).