А если так не будет, то система останется навсегда, и ваша страна будет шибко плохо, катастрофа будет.
— Нам ваша страна все равно, — сказал маленький, — нам ваша страна на лампочку плевать, но раз он так написал — значит, надо так. Мы чтим его, мы чтим дух и букву. Надо так надо.
Высокий негр посмотрел на своего коллегу недовольно.
— Коллега неправ, — сказал он Саше, — безусловно, прежде всего мы чтим дух и букву Пушкина, но и геополитические процессы, происходящие в вашей стране, нам не совсем безразличны. Вы с нами породнились через него, вы наши братья.
Теперь высокий негр и свое притворное косноязычие отбросил; или, быть может, Сашин мозг просто адаптировался к восприятию его мыслей.
— Хороши братья, — скалясь, проворчал маленький, — вчера опять ихние ублюдки нашего студента линчевали… Ничего, погодите, будет и на нашей rue праздник…
— Прошу извинить моего коллегу — Высокий негр прижал ладони к груди. — Коллега субъективен. Моя позиция диаметрально противоположна позиции коллеги. Я верю в то, что все народы должны жить в мире и уважать культуру друг друга. Да, отдельные инциденты периодически имеют место быть… нашу секретаршу насиловали милицейской дубинкой, она до сих пор боится белых мужчин, она даже к вам выйти не захотела… Но отдельные инциденты не могут испортить наших отношений. Нам не все равно.
Саша не знал, что и спрашивать.
— Вы леопарды? Вы едите людей, когда сердитесь?
— Нет, нет, — сказал с ужасом высокий негр, — что вы такое говорите, товарищ! Я никогда не ем людей.
Маленький, похожий на кошку, промолчал.
— Вы должны искать последнюю страницу, — сказал высокий, — должны читать, должны понять, должны сказать ему. У вас остается мало времени. Иначе ваша страна…
— Иначе тебе каюк, брат, — сказал маленький. — Комитетчики у тебя на хвосте. Зуб даю — они тебя съедят. Проглотят с костями и шкурой.
С неграми что-то происходило: лица их светлели, очертания расплывались, два разных негра опять слились в одного… Одежда на негре была уже не синяя, а белая и хрустящая от крахмала; голос стал нежным, зовущим, бесконечно ласковым… Саше хотелось заплакать, обнять негра, взять за руку, назвать негра мамой, улыбаться ему…
«Камчатская землица (или Камчатский нос) начинается у Пустой реки и Анапкоя в 59° широты — там с гор видно море по обеим сторонам. Сей узкий перешеек соединяет Камчатку с матерой землею. Здесь грань присуду Камчатских острогов; выше начинается Заносье (Анадырский присуд).
Молния редко видима в Камчатке. Дикари полагают, что гамулы (духи) бросают из своих юрт горящие головешки, фом, по их мнению, происходит оттого, что Кут лодки свои с реки на реку перетаскивает или что он в сердцах бросает оземь свой бубен. Смотри грациозную их сказку о ветре и о зарях утренней и вечерней…»
Эта работа была успокоительная, прилежная, тихая, ясная. Он в последнее время все больше любил такую работу. Задавать себе дневной урок, исполнять его… Ему было чересчур плохо — и недостаточно еще плохо — для стихов; у него не было сил придумывать людей и становиться ими. Он даже Петром сейчас не мог заниматься — в Петре было слишком много живого, личного.
Зато он стал больше обычного интересоваться прочными, бездушными вещами — железными дорогами, например… Одоевский прав был, что хотел видеть впереди и видел только эти вещи. Это было так солидно, сухо. Так по-мужски. Не то что стихи. Он всегда — так ему сейчас казалось — хотел заниматься тем, чем мужчины занимаются: воевать, строить дороги, решать дела государственные. А что стишки — кровь слабого сердца…
«Камчатка земля гористая. Она разделена наравно хребтом; берега ее низменны. Хребты, идущие по сторонам главного хребта, вдались в море и названы носами».
В Париж нельзя, в деревню не выходит. Хоть куда-нибудь… Существует ли Париж, или все рассказы о нем — выдумка? Наверное, выдумка. Хоть куда-нибудь… Необитаемый остров и — домик на берегу, под скалой… Волны разбиваются прямо о порог… Домик полон книг…
«Камчатка — страна печальная, гористая, влажная. Ветры почти беспрестанные обвевают ее».
К черту Париж.
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе, -
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает…
Не записал: больно слишком.
От постоянного присутствия других людей его трясло. Он почти все последние недели пребывал в состоянии истерическом; но люди этого не хотели понимать, делали вид, что все в порядке. Видели, что с ним творится, только люди в доме. И если б у кого из людей достало дерзости его в глаза пожалеть — он, право…
Уже старушки нет — уж за стеною
Не слышу я шагов ее тяжелых,
Ни кропотливого дозора.
Однако и без общества не мог: наедине с собою оставаться не мог. В зеркало глядеть не мог. Некоторым — самым тупым — казалось, что он «оживленней обычного».
А вот еще Луна.
Беги, хоть куда-нибудь, все равно куда…
Недавно в гостях толковали о Луне, о селенитах… Он знал отлично, что селенитов нет; он тогда видел и запомнил — серебристая металлическая пчелка летает вкруг Луны, и все знают, даже ребенок: холод, пустота, мертвая песчаная поверхность, изрытая кратерами. Как сыр. (Он сказал это Гоголю — про сыр. Тот единственный понимал такие вещи.) Он им всем сказал, что селениты — вздор. А ему бы на самом деле хотелось, чтоб селениты — были…
Он вздохнул. Обмакнул перо в чернильницу.
«Климат на Камчатке умеренный и здоровый».
— …Как вы себя чувствуете?
— A-а…А?!!
Пожилая белокурая медсестра склонилась над Сашей, поправила подушку.
— Тише, тише, — сказала она, — все хорошо.
Саша диким взором обвел вокруг себя. Койка его стояла у окна, но это была не комната, не палата, а — коридор, беленый, длинный. По коридору носились туда-сюда врачи, сестры, еще какой-то озабоченный и орущий народ; санитары на каталках везли неподвижных, стонущих людей… Суматоха… И не койка была под Сашей, а жесткая каталка… Он даже не был раздет, он был в своей одежде…
— Я, кажется, умер, — заплетающимся языком проговорил он, — клиническая смерть, я знаю, я видел туннель… И — свет… Я видел ангелов… — Ему казалось, что видел. — Ах, мама, как там было хорошо…
— Нет, нет. — Медсестра улыбалась. — Вы просто были без сознания. Вас контузило взрывом, и вы вдохнули газ, но совсем немного.
— Нет, нет… Взрыв был — дальше… Я попал в аварию, наша машина разбилась…
— Может быть, — сказала медсестра, пожав плечами, — «Скорая» всех пострадавших по всему Невскому подбирала без разбору. В любом случае для вас все обошлось благополучно. На вас ни царапины.
Саша подвигал руками под одеялом: руки повиновались ему, тело его жило и дышало свободно, он был слаб, но вроде бы невредим. «Сейчас медсестра доложит этим, что я пришел в себя, и начнется — допрос, выяснение личности… Или они погибли?! О Господи… Бежать, по-любому — бежать отсюда…»
— Со мной были два моих друга, — сказал он, — один такой худой, другой блондин… Вы не знаете, они живы?
— Ах, что вы… Десятки погибших, разве тут… — Медсестра вдруг понизила голос и сказала: — Вот хоть что со мной делайте, а я считаю, что давно пора черных вышвырнуть из нашей страны вон. Что творят! И не миндальничать с террористами надо, а на площади их казнить, чтоб все видели… Нет, ну что творят!
Когда медсестра отошла к другим пострадавшим, Саша свесил ноги, осторожно попробовал встать. Ноги не сразу, но все ж послушались его. Он ощупал себя: ножа не было, но деньги — деньги были в кармане. Он соскользнул с каталки и пошел по направлению к лестнице, хватаясь за что попало, чтоб не упасть. Его мутило, но не очень сильно, можно потерпеть. Вдоль стен там и тут стояли каталки, на них одни люди лежали, другие уже садились или даже вставали на ноги, как Саша. Никто не останавливал его, такая неразбериха была: если кто из персонала и заметил, что пострадавший здоровехонек и намерен удрать, — наверное, только обрадовались.
На одной из каталок — почти у самой лестницы — лежал худой человек с закрытыми глазами, спящий или без чувств; красивый блондин, тоже не шевелясь и не открывая глаз, пластом валялся на соседней. Саша не был уверен, что они не притворяются. Он кубарем скатился с лестницы, дальше — рысью припустил; расталкивая всех встречных, отмахиваясь от медсестер, выбежал на улицу. Солнце уже село за тучку, дул сильный холодный ветер. Чередою переулков Саша как-то выбрел на Невский, увидел, что проспект весь оцеплен милицией и солдатами, юркнул обратно, пошел по какой-то улице… Он шел быстро и беспорядочно взмахивал руками. Он был весь всклокоченный, глаза дикие, стеклянные, губы шевелились. «Я — зомби, зомби, зомби…» Прохожие от него шарахались в разные стороны. Позади него надрывно сигналила какая-то машина, он не оборачивался. Дряхлый «москвичок» обогнал его, остановился, дверца отворилась.