Голубенко жил одиноко в полуподвальной квартире на Беговой; время от времени заводил любовниц, но жениться не собирался «ради душевного спокойствия». Иногда, чтобы продолжить пьянку, мы из ЦДЛ заваливались к Голубенко и он почти из ничего (пары сосисок, луковицы, нескольких картофелин) приготовлял полную сковороду роскошной закуски, при этом, все его действия, как у каждого истинного профессионала, были удивительно просты и красивы. В середине застолья наш хозяин брал гитару, и мы становились свидетелями чуда — он виртуозно играл великих композиторов Латинской Америки, и все пьесы в огненном ритме самбо. Помню точно, слушая его, я всегда испытывал восторг, мое сердце готово было выпрыгнуть из груди (без всякой скидки на алкоголь) — так сильно он играл.
Недавно мы встретились вновь. Голубенко сообщил мне, что последние вещи Паустовского писала его жена, что Горбачев и Ельцин в Америке стали масонами, показал новые философские трактаты, которые собирался издавать за свой счет; на мой вопрос «играет ли?», надул губы и покачал головой:
— Не играю. Живот мешает.
Он в самом деле стал еще толще — как бочка на сорок ведер.
За последние годы я почти не сталкивался с чудом — ну может два-три раза, да вот еще страница Тарловского, из-за которой, собственно, и развел эту тягомотину. Ясно — он не чудотворец, но налицо превращение рахитичного текста в отличное произведение.
К сожалению, через несколько месяцев Тарловский дал мне прочитать пару страниц своего пересказа «Приключения Нильса» и там в каждом абзаце был явный ляп; когда я об этом заикнулся, мой друг стал выкручиваться, рьяно доказывать, что все нормально и лучше сделать невозможно. В таких вещах он не «унылый», а упрямый осел. Однажды Мазнин сказал ему:
— Ты мог бы стать большим писателем, но у тебя одни отзывы, а порывов нет. (Между тем, у него есть порывы, и довольно бурные — в спорах с друзьями).
Заканчивая о писательстве Тарловского, надо сказать — по большому счету мы с ним одинаково понимаем литературу, здесь у нас почти всегда полное единодушие; да и на многое другое мы смотрим одними глазами. Например, на религию:
— Неверующим сложнее, чем верующим, — говорит мой друг, — ведь в библии есть ответы на все вопросы. (И я безоговорочно соглашаюсь с ним).
Ну, что еще сказать о моем странном друге? О его литературных способностях я уже говорил — они очевидны, а физические (внешне) — еще очевидней. Что еще? Может быть то, что его образ зависит от окружающей среды. Сам по себе он чистый меланхолик, но когда впадает в депрессуху, становится флегматиком; с друзьями он чаще всего сангвиник, а с девицами бывает и холериком. Вот такое многообразие, такая буря переживаний, чувств и всего такого… О себе он говорит:
— У меня высокая возбудимость, после которой наступает апатия, тягостное состояние.
Литературные заказы Тарловский выполняет медленно: долго раскачивается, настраивается на работу, ведет тяжелую борьбу со словами, мучается, что ради денег перелопачивает безграмотные тексты, роется в библиографии, но прекрасно знает — даже если бы у него была куча денег, он не принялся бы за сочинительство, поскольку давно потерял уверенность в себе, как писатель. Да и как уйти в сочинительство, когда не дает покоя потерянность, изломанная личная жизнь, когда отчаяние уже давно стало хроническим, ведь с каждым годом все меньше остается времени, чтобы изменить свою ущербную участь. И соответственно все чаще он, издерганный, закомплексованный, впадает в уныние.
Я тереблю его изо всех сил: без него не хожу ни в какую компанию (познакомил его с сотней знакомых), не уезжаю на участок, где особо не поваляешься в гамаке (надо вкалывать хотя бы для проживания: носить воду, запасать дрова, топить печь, готовить, чинить старую машину, чтобы обратно добраться до города) — и Тарловский не отлынивает, корячится вместе со мной. Теперь он не выглядит белой вороной, и на участке не только загорает на раскладушке, и вообще смотрится не как изнеженный цветок, а как нормальный мужик (особенно, если там присутствуют женщины). Без всякой похвальбы скажу: я заземлил Тарловского больше, чем все его дружки вместе взятые.
— Он духовно взбодрился, у него даже появилось православное мышление, — сказал Мезинов (такой интересный фактик; пусть его попробуют опровергнуть Кушак, Яхнин и другие).
Ну, а сам я приобрел искреннюю мужскую дружбу, более искреннюю и крепкую, чем с другими, перечисленными здесь писателями. Во всяком случае, повторюсь, такой ее считаю и, хочется верить, такой ее считает и Тарловский. Я знаю, когда дам дуба, многие начнут меня проклинать и оплевывать, но знаю также — Тарловский меня защитит; пусть немного и осторожно, но защитит.
Само собой, в нашей компании мы не только пикировались, но и, в подпитии, расточали друг другу похвалу; не стану кривить душой, я тоже кое-что приятное слышал. Недавно, прилично нагрузившись, мы вышли из ЦДЛ, еще добавили в стекляшке у Баррикадной, потом гурьбой вошли в метро и на платформе стали прощаться. Мы с Тарловским, обнявшись, отошли в сторону и я сказал ему, что-то в том роде, что люблю его нерасторопного чудака; в ответ он выдавил что-то в том же духе, и добавил:
— …Мы сами еще не знаем, сколько ты для нас значишь.
Все это можно считать побочными эффектами пьянки, точнее — бреднями, но по пути к дому я почувствовал себя фигурой — задрал голову и стал считать звезды; бог меня наказал — я врезался в какой-то пень, шмякнулся, разбил локоть и колено.
Мы с Тарловским особенно сдружились несколько лет назад, когда на моем старом «Жигуленке» развозили книги по торговым точкам, когда «демократы» со своим разбойничьим капитализмом разрушили все, что можно, и нас перестали печатать… Мы встречались по утрам у издательств, загружали пачки книг и катили в Дом художника на набережной — там оставляли половину книг, остальные везли в Киноцентр на Пресне или на Поклонную Гору, или еще куда-нибудь, куда направят наши работодатели.
Конечно, было обидно, что мы, двое уже немолодых людей и, хочется думать — не самых худших литераторов, занимаемся черт-те чем только для того, чтобы заплатить за квартиры и купить продукты. Мне было обидно вдвойне, ведь вновь работал шофером и грузчиком (никогда не думал, что в шестьдесят лет снова начну шоферить и грузить) — тем же, кем начинал в Москве сорок лет назад, и вновь, как когда-то, шастал по столовым, только теперь имел крышу над головой и машину драндулет. Получалось, что я прожил жизнь почти зря. Недовольство собой, ощущение своей ненужности и чувство одиночества особенно сблизили нас с Тарловским. За то время мы лучше узнали друг друга и, несмотря ни на что, в памяти совместная работа осталась солнечными деньками, а наша дружба стала почти сердечной.
В те дни Тарловский был необычно оживленным, прямо спешил выговориться. Рассказывал, как учился в пединституте, и на последнем курсе проходил практику в сельской школе, как служил в армии… Но чаще — о своем детстве в Орле, о родственниках. Его детские впечатления были живописны, ярки, и он преподносил их талантливо, но чувствовалось — это всего лишь запоздалый отзвук его былой литературной деятельности.
Не раз и не два я убеждал его, закоренелого лодыря, все записать, взывал к совести — мол, хотя бы ради памяти близких людей, ведь теперь никто и ничто не мешает…
— Да ладно! При чем здесь это?! Ну, что ты в самом деле! — вздыхал Тарловский. — Раньше пытался, даже что-то получалось, потом забросил. Не до этого было, сам знаешь, что такое больная мать. Бессонные ночи, медсестры, лекарства… А теперь нет сил… Честно говоря, я потерял интерес к писательству. Да и кому сейчас это нужно?
Такая драма писателя.
И все же, все же, почему-то мне кажется — Тарловский пробудится, встряхнется, напишет еще одну книгу. Ну хотя бы для того, чтобы выплеснуть свое возмущение по поводу этих поверхностных и корявых очерков, чтобы доказать, что я топорно и гнусно описал наших общих друзей (особенно его, разумеется), что все не так просто, что каждый сложнее, загадочней и прочее (а он и вовсе непонятый, неоцененный)…
Ясно одно: молодые литераторы (из числа авангардистов), которые придут нам на смену, будут посмеиваться над нашими работами (как это делается сейчас со многими писателями предыдущей эпохи), но думается, и тогда найдутся люди, которые будут читать «Вперед, мушкетеры!» и они поймут, что поколение, к которому принадлежал Тарловский, тоже кое-что умело.
Я вскользь упомянул дюжину своих сумасшедших дружков, которые называют себя детскими писателями, на самом деле нашли себе легкую работенку — знай себе записывай, что в башку придет. Понятно, все эти субчики разные, но и общего у них хватает — у всех исключительная тяга к спиртному, все первостепенные трепачи, все помешаны на женщинах, и все они не похожи на людей с деньгами, крепко стоящих на земле, даже сказочно богатый Шульжик и богатый сногсшибательно — до неприличия — Успенский.