Заключение
Я вскользь упомянул дюжину своих сумасшедших дружков, которые называют себя детскими писателями, на самом деле нашли себе легкую работенку — знай себе записывай, что в башку придет. Понятно, все эти субчики разные, но и общего у них хватает — у всех исключительная тяга к спиртному, все первостепенные трепачи, все помешаны на женщинах, и все они не похожи на людей с деньгами, крепко стоящих на земле, даже сказочно богатый Шульжик и богатый сногсшибательно — до неприличия — Успенский.
И еще несколько совпадений: у всех у них начисто отсутствует самоирония, все они абсолютно не способны к физическому труду и ничего не петрят в технике (кроме Постникова). Они пишут о детях и животных, но не живут со своими детьми, и большинство из них никогда не держало животных (вот еще! заботиться о ком-то!). Себялюбцы несчастные!
Также большинство из этих оболтусов не могут отличить доску от горбыля, отвертку от стамески, зато с закрытыми глазами, по запаху скажут, в каком стакане водка, в каком самогон, и все, как один, неуживчивые, невыдержанные психопаты — да, повторяю, попросту тронутые, и яростные неиссякаемые матерщинники.
Одни из этой литературной обоймы испытывают нездоровую любовь к деньгам, другие — страшное, до безумия, желание прославиться — из них так и прет самомнение, «особый» взгляд на вещи, принципы, которые они отстаивают с пеной у рта.
Старые бунтари! Все никак не угомонятся. Казалось бы, чего нам теперь-то, на седьмом десятке полыхать, о чем спорить, что делить — так нет, собачимся, и еще как! Что поделаешь — у всех сильно шалят нервишки, да и вокруг слишком много раздражителей.
Почему я оставил истинные имена? Думаю, все зашифрованное, общее, размытое ни к чему не обязывает и легко опровергается, а от напора фактов не очень-то улизнешь — если же мои дружки начнут их оспаривать, я выложу им то, о чем здесь умолчал, о чем и вспоминать-то противно — пусть тогда попробуют отвертеться.
Давно известно, каждый человек неповторимый мир; таких, как мои друзья, никогда не было и не будет — похожие найдутся, но именно такие — никогда. Яснее ясного, по этим поверхностным записям нельзя составить полные портреты героев очерков — мало ли как поступает человек в некоторые моменты, или что скажет в раздражении, с досады, будучи выпивши, но в то же время его слова и поступки не зачеркнешь.
Я описал честно все, что вспомнил, и местами долбанул дружков; но конечно, хорошего с ними было несравнимо больше, чем плохого, и если об этом сказал мимоходом, то только потому, что хорошее мы воспринимаем как должное, а от того, что омрачает дружбу, хочется избавиться. Ко всему, я уже слишком много потратил энергии, чтобы показать их низменные поступки, и у меня просто нет сил, чтобы их хвалить. Да и зачем их, чертей, хвалить? — ведь на их отрицательном фоне особенно высвечивается мой положительный образ.
Кстати, у дружков ко мне претензий не меньше, даже на порядок больше… Ну, в общем, мы все хороши. А главная глупость — мы до сих пор остались идеалистами — все хотим, дуралеи, видеть людей безгрешными, прекрасно понимая, что таких нет. Не зря же Линкольн сказал: «Ищущий друзей без недостатков, останется одиноким».
Что касается творчества моих полоумных дружков… Повторюсь, я лишь высказал свое мнение, на которое не обязательно обращать внимание. В конце концов у каждого своя вершина и время покажет, кто есть кто, тем более что сейчас в искусстве сплошная неразбериха — одни таланты подстраиваются под новую вкусовщину, другие в загоне (они попросту не нужны массовой культуре), и во всю гремят те, кому вообще не следует высовываться.
Известно, в каждом всего намешано: и добра и зла, высокого и низкого, и сколько ни дружи, никто никого до конца не узнает. Да что там! Сами себя-то толком не знаем, иногда такое отмочишь, потом сам удивляешься. Я думал, под старость все будет ясно — черта с два, во многом еще больше запутался. Все оказалось сложнее, чем думалось. Например, я до сих пор не знаю, что лучше: цивилизация, комфорт и всякие неограниченные удовольствия или первобытность, минимальные удобства и примитивные, но чистые обычаи? Не знаю, должен ли художник давать людям надежду, мечту или заземлять их, чтобы достойно встречать жестокости жизни? Не знаю, почему, несмотря на великие произведения искусства, мир не становится лучше, и можно ли быть счастливым, когда вокруг столько несчастных? И многого другого не знаю.
Надо признаться — эти очерки я не всегда писал со светлой головой, потому они и получились убористыми, лоскутными. Но все же я непременно дам их прочитать каждому из дружков, чтоб они, гаврики, увидели себя со стороны и перестали дурить друг друга, и, повторюсь, наконец говорили в глаза то, что с таким жаром молотят за спиной.
Понятно, теперь в меня полетит немало камней, кое у кого зачешутся руки накатать и обо мне что-нибудь этакое. Ради бога! Вперед, стариканы! Мне не привыкать к нападкам. Тем более что здесь можно развернуться, ведь некоторые считают меня не только пьяницей и бабником, но и грубым типом, с отвратительным характером, и вообще чокнутым, но пусть попробуют вспомнить случай, когда я поступил, как подлец.
Впрочем, Мезинов в своих дневниках уже, видимо, черканул обо мне гадости, а Яхнин настрочил точно. При разводе со второй женой он попросил меня отвезти ей ключи от квартиры. Я отвез, но после тирады мерзостей о бывшем муже, ключи полетели мне в лицо с многозначительной концовкой:
— …Ты ничего не знаешь! Он обо всех вас втайне написал, как о подонках! Если б ты прочитал, не стал бы его защищать! И не считал бы другом.
И жена Мазнина как-то проговорилась:
— …Он обо всех вас такое говорит! Такое!
Ох, эти жены! Что только не сделают, чтобы поссорить друзей! Иногда я думаю: а Тарловский всех нас перехитрил — живет себе спокойненько один и посмеивается над женатиками.
Я знаю, некоторые блюстители нравственности будут меня обвинять за то, что я упомянул женщин друзей. Но, во-первых, эти женщины гордятся, что встречались с моими друзьями; во-вторых, я не назвал их фамилий и не смаковал подробности; в-третьих, я уже говорил, наши похождения давно ни для кого не секрет (в том числе для наших жен); в-четвертых, моих друзей нельзя представить без романтических приключений — они были бы не они; ну а в-пятых, все это теперь кажется чепухой.
Самое время сказать: прежде чем взяться за эти очерки, я рассказал о задумке поэту Э. Балашову; он подстегнул меня:
— Правильно! Сейчас время сочинительства закончилось, наступило время литературы факта.
Я хотел поделиться воспоминаниями об умерших друзьях, думал — выскажусь, и забуду о них, чертях, они перестанут теребить мою душу, но сейчас понимаю — у меня ничего не получилось. И что странно, ведь все они были дураки набитые и отпетые негодяи, но почему их так сильно не хватает?
А о здравствующих дружках-приятелях стал строчить по инерции, решил припомнить нашу молодость, ну и вывести этих невыносимых остолопов на чистую воду, показать их истинное лицо (живых-то не грех поругать — они могут ответить). Так что, повторяю, наверняка, теперь они окрысятся (ведь даже от Т. Вульфа отвернулись родные и знакомые, досталось также и С. Моэму). Хотя все, что здесь накатал, говорил им, шизанутым, и в глаза. И вообще, я уже в том возрасте, когда особенно не задумываешься, какое впечатление произведут твои слова, гораздо важнее сказать правду.
Да и, чего скрывать, мы ведь и раньше частенько распускали язык — и еще как! — со стороны подумаешь — готовы растоптать, прибить друг друга, известное дело — никто так сильно не ругается, как близкие друзья. И понятно, при этом вылетают крепкие словечки, но неосознанно, в пылу (в ссоре надо разделять случайное от истинного), а по большому счету нас связывает многое пережитое — ведь мы вместе прошли долгий путь, и конечно — наши лучшие годы, годы нашей молодости. Так что, никуда нам друг от друга не деться, приходиться терпеть и не держать зла, ведь новых друзей уже не завести. Как говорит Шульжик:
— Нас осталось мало и мы в одной корзине воздушного шара — выбрасывать уже никого нельзя, иначе не вернешься на землю.
Да и ругаемся-то мы теперь без всякого огня, скорее по привычке. А расставаясь, обнимаемся.
Заканчивая, выдвину предположение: возможно, когда-нибудь моих дружков, этих дьяволов, назовут легендарными фигурами, золотым фондом детской литературы конца двадцатого века, а те, кто с ними общался, будут считать себя счастливцами. Если такое произойдет, завещаю эти очерки сжечь, чтобы они не бросали тень на великих людей.
Ну, вот и все. Вот и везут меня на кладбище. Еще немного и моя душа вознесется на Тот Свет, в мир, где мне уготовлен огромный всепожирающий костер — расплата отъявленных грешников. А катафалк-то у меня — позорище! Это надо ж такой отгрохать — допотопный, видавший виды грузовик! И где только мои дружки раздобыли такую колымагу?! Еле фурычит, расплевывая копоть, и дергается, точно ей дают пинка. А дружки, олухи, хоть бы что — откинули борта кузова, выставили меня на всеобщее обозрение, а мне подмигивают: видал, мол, мы все притопали, вся наша команда, да еще какие пышные похороны тебе закатили; ради такой процессии любой даст дуба.