Далеко на станции пронзительно, высоко прогудел
паровоз, и Андрей снова вздрогнул…
* * *
Я легко прихожу к могиле матери, не испытывая никаких особенных ощущений. Грешно, наверно, говорить об этом, но это так — для меня ее могила только одна из многих могил.
А вообще я боюсь кладбищ. До сих пор не знаю, как я прожил — целых пять лет! — возле кладбища. Что там возле — через дорогу от его ворот, в каких-нибудь двадцати метрах от могил. Однако и это не все. Работал я в две смены, а путь на работу и с работы один — вдоль кладбищенской ограды. И вот неделю я по ночам ходил вдоль ограды с работы, неделю — из вечерней школы. Господи, чего мне стоили эти две сотни метров от железнодорожного переезда до дому!.. И не было рядом других домов — ни одного.
А первого покойника, как уже упоминал, я увидел 22 июня 1941 года.
Не ищу никаких аналогий и символов. Так случилось, что дед Македон — один из братьев моего родного деда Самсона — умер за два дня до начала войны.
22 июня его хоронили.
Он лежал в гробу в тесном флигеле, где они с бабой Лилей прожили всю жизнь, снимая «угол» (своего жилья никогда не имели), и гроб занимал почти все помещение, так что втиснуться туда можно было едва-едва двоим или троим.
— Иди, — подтолкнула меня мать, — поцелуй дедушку Македона.
Мои родители любили его.
Взрослые наклонялись над гробом, прощаясь, а мне пришлось привстать на цыпочки. Я ткнулся, скорее, носом, чем губами, в усы покойного. Они были ужасно колючие, а щека — холодная.
Мне часто снятся покойники. Кажется, снились все, кого я видел мертвым, но дед Македон — никогда. С приближением собственной смерти начинаешь понимать, что с умершими надо прощаться. Это ведь правда, что смерть — продолжение жизни. Не бытия, нет, но именно жизни…
* * *
— Ну что, паря, поговорил с матерью? — спросил Алексей Григорьевич, осторожно трогая Андрея за плечо.
А у него в глазах стоял туман, и он никак не мог разобрать буквы, неровно выведенные черной краской на простой белой жестянке:
Е. С. Воронцова
1907–1944
Мир праху твоему
— Отзаботилась, Господи, прости, — молвила Валентина Ивановна и перекрестила могилу. — Мало пожила, сердешная, на белом-то свете. Судьба такая вышла.
— Прощайся, да пойдем, а то вон дождик собирается — сказал Алексей Григорьевич. — Как бы не застал по дороге. А за могилку не волнуйся, сохраним в порядке.
— Пойдемте, — кивнул Андрей, — Я попрощался.
Когда свернули на другую дорожку, к выходу с кладбища, он оглянулся и среди янтарных стволов увидел белый крест.
— Навещать-то мать надо, — произнес Алексеи Григорьевич. Не было в голосе его ничуть осуждения, но был какой-то скрытый смысл, была какая-то недоговоренность.
Андрей хотел сказать, что теперь будет часто приезжать, однако вздохнул только, понимая, что, быть может, никогда больше не приедет сюда и, значит, не придет на могилу матери.
— Покойники-то любят, когда к ним приходят, — проговорила Валентина Ивановна. — Им тогда лежится спокойнее. А так-то, когда одни да одни, неспокойно им, все думают, как мы тут без них живем, все ли ладно у нас…
— Хватит тебе, Валентина, — возразил Алексей Григорьевич. — Ничего они не могут думать, потому как и есть покойники. А навещать надо, от веку так заведено.
— Кто там знает, думают или не думают. Мы-то с тобой не были там, где они.
— Будем.
— На то воля Божья.
— Это что же получается, что мать его, — Алексей Григорьевич показал на Андрея, — по воле Божьей сорока годов не прожила? Тут, Валентина, другая воля. Воля, да не вольная.
За обедом он продолжил разговор, даже спор затеял с Валентиной Ивановной, все доказывал, что никакой загробной жизни вовсе нет, что это выдумки темных людишек, которым хоть что пообещай, они всему поверят — лишь бы какая-никакая надежда блеснула, а вот судьба, говорил Алексей Григорьевич, она есть, это верно. Но и судьбой, однако, распоряжаются люди же, а не Бог, так что и судьбу, если разобраться да подумать как следует, можно повернуть в любую сторону…
— Мели-мели, Емеля, — незлобиво ворчала Валентина Ивановна. — Только уж не забывай, что после тебе попомнятся эти твои слова.
— А, что там! Лишь бы жить, — отмахнулся Алексей Григорьевич, подмигнув Андрею. — Но и то правда — как жить…
— Вот оно и есть, что без Бога никуда-а.
— Э-э, Валентина!.. — Он пристально посмотрел на Андрея и неожиданно предложил — Оставайся-ка ты, паря, жить у нас. Что тебе в том Ленинграде, если никого нету?.. А здесь мать твоя лежит. Мать, паря, это все равно что ты сам, плоть же ее, подумай-ка… Выходит так, что жить надо там, где помер. Потому люди и возвращаются к могилам предков своих. К себе вроде получается. Из матери вышел, к матери вернулся…
И Андрей понял, что Алексей Григорьевич обо всем догадался. Не поверил, скорее всего, ни одному его слову. И сделалось ему нестерпимо стыдно, и он подумал даже, что, может, и в самом деле остаться в Койве. Но тогда придется признаться, что врал, а признаться в этом Алексею Григорьевичу с Валентиной Ивановной он не мог. Это было выше его сил. И потом… У него же нет документов, фактически он как бы никто.
Хуже, чем никто, — сын «врага народа» и бывший зек, вор.
В тот же вечер он уехал.
В СВЕРДЛОВСКЕ на привокзальном «толчке» Андрей покупал папиросы и обратил внимание на мальчишку лет двенадцати, который вертелся возле него. Он поймал мальчишку за воротник:
— Ну что, шпингалет, щиплешь помаленьку?
— Ты чего, ты чего, отпусти! — Мальчишка попытался вывернуться.
— Цыц, воробей! — сказал Андрей. И тихо добавил: — Я не легавый, не бойся. Пошли со мной.
— Куда?
— Узнаешь. И не брыкайся, а то пенделя дам.
— Пенделя, пенделя!.. А пожрать у тебя есть?
— Найдем и пожрать.
Может, ему в тот момент вспомнилось, как самого выловил когда-то Князь, и он теперь подражал Князю, не отдавая себе в этом отчета. А может, просто было смешно, как вертелся мальчишка возле него, увидев, наверное, что Андрей сунул деньги в задний карман брюк. Или накатило что-то, захотелось вдруг проявить душевность, доброту. Он видел, что мальчишка голодный.
— Тебя как звать?
— Серега.
— Не знаешь, есть тут поблизости какая-нибудь забегаловка?
— Рядом совсем.
В забегаловке было полным-полно народу, из-за густого табачного дыма не видно было лиц. Все пьяно гудели, матерились громко. Андрей протолкался к буфету, взял себе сто пятьдесят граммов водки, кружку пива и кучу бутербродов, чтобы накормить Серегу. Самому есть не хотелось. Серега накинулся на бутерброды, как будто не ел по крайней мере неделю.
— Куда ехать собрался? — спросил Андрей.
— Сам не знаю. Где потеплее.
— В Среднюю Азию? — Андрей улыбнулся.
— Не, там чичмеки, — с серьезным видом сказал Серега. — Лучше в Одессу.
— В Одессе тебя ждут с нетерпением. А сюда как тебя занесло?
— А чего ты все выспрашиваешь, как легавый?..
— Похож на легавого?
— Вроде нет…
— Меня зовут Андрей. Или Племянник еще.
— Ты что, вор? — спросил Серега.
— Все тебе расскажи! Сам-то воровать научился?
— Не очень. Страшно, если по-честному. Если только в «верхах»[45].— Он доел последний бутерброд и вытер грязным рукавом губы.
Они выбрались из забегаловки, свернули в скверик, сели на скамейку.
— Ну, рассказывай, Серега. Из приемника удрал?
— Из дому. — Он насупился. — Мать умерла в прошлом году, а отец другую привел. Стерва такая попалась… Свою доченьку и так и эдак, а меня только и знает, что по углам шпынять, всей ей нехорошо. А чуть что — за ремень хватается. Какое она имеет право?..
— А что же отец?
— Отец-то жалеет меня, а слушается ее. Она наговорит ему сто бочек арестантов, он и верит. Ничего, как-нибудь сам проживу. — Серега вздохнул, — А то к тетке махну, к материной сестре, она в Харькове живет. А ты куда?
— Я далеко, — сказал Андрей. Он покосился на Серегу. Тот сидел нахохлившийся, действительно похожий на воробья, тощий, в изрядно уже оборванной одежонке. И такая тоска навалилась вдруг на Андрея, хоть волком вой, и вспомнил он приемник, который, кстати, был недалеко от вокзала, вспомнил Машку и как бежал с ним, и бегство это сейчас казалось ему бессмысленным, с него началось все, и встречу с Князем вспомнил, и многое другое, чего лучше бы не было. И он подумал, не пойти ли в милицию. Сказать, что освободился, потерял документы, что направление у него в Южноуральск… «Вот и мотай в Южноуральск», — скажут ему. А что там?.. Там его ждут так же, как Серегу в Одессе.
— Ехал бы ты домой, — сказал он, похлопав Серегу по спине.
— А что я не видел дома, порки? — Он шмыгнул носом.