— Что? что? что? — изобразил изумление Раков. — Ох, Захар Дерюгин, Захар Дерюгин, — вздохнул он, делая страдающее лицо, — не лезь ты не в свое дело, здесь учителей-то и без тебя в избытке. Вот работать кому — не хватает. И со мной лично зря ты в антураж становишься, я тут все-таки человек важный, гляди, пригожусь к случаю-то. А в жизни всяко повернуть может. Ведь что такое человек, Дерюгин, а? Человек — это вещество сложное, ему твердый хребет нужен, центральная линия поведения. Линия же эта и есть благородный труд, он и сделал из обезьяны человека. Как ты думаешь, так?
— Что вы меня спрашиваете, я человек простой. А вот зачем же ему, вашему человеку, хуже зверя становиться, лошади губы грызть, а, товарищ Раков?
— Хо-хо-хо, Дерюгин! Ну, ты меня удивил. Это от характера, ерунда. Ну, нервный… ну, может, проще, дурак — и все тут. Ну, укусил лошадь, тебе от этого какой убыток? Недаром же говорят: бойся козла спереди, а дурака со всех боков. Лошадь укусил! Что ж за это — убивать?
— Зачем же из человека дурака делать? Все ему вместо куска мяса мешанину какую подсунут и дивуются: вот, мол, дурак, ну, дурак! Смотрите, сыт, а? Вот чего я не пойму никак. — Захар слегка шевельнул руками, словно подтверждая свои слова.
— Ну-ну-ну, ты это о чем? А я тебя не могу понять. Ты-то о чем развел? Почему, например, ты держишься за это место, если тебе где хочешь жить можно? У меня служба такая, ничего я больше не умею… я бы здесь ни одной минуты не сидел. Вот некоторые и поговаривают…
— Что поговаривают?
— Всякое, знаешь… Какие залеты у тебя, оказывается, бывают, а? Куда тебя дерет-то, а? Какое мясо то вспомнил? А?
— Не слушайте всякую муть, я ж тоже дурак. — Захар скупо усмехнулся. — С дурака какой спрос… Не надо с дураками-то, вы на государственном деле сидите. А с бабьей трепотни много не возьмешь. Почему это я должен всякому, кому надо и кому не надо, насчет себя исповедоваться? Значит, нравится здесь, раз держусь. Дурак и есть дурак…
— Что нравится, это хорошо, а вот насчет дурака… Ох, трудный у вас тут народ собрался, Дерюгин! — внезапно пожаловался Раков, и глаза у него тоже затосковали, пожаловались. — Все какие-то крученые, все с перевивом… И как это черт занес меня сюда? — удивился он. — Ты думаешь, я ничего не знаю? Знаю…
— А что знаете? Я здесь с лета сорок пятого. Раньше что здесь было, мне, товарищ Раков, неизвестно. — Захар сдержанно поглядел в широкий желтоватый лоб коменданта. — А насчет ваших мыслей, если они касаются этого дерьма Загребы, так вы никому не верьте, тот сам себе конец устроил. Недаром говорится, товарищ Раков: затейливые ребята, они землю-матушку недолго топчут. Народу много было, все видели, какую он себе последнюю минуту смастерил. Да и следствие…
— А, следствие! Знаем мы это следствие! — Раков по-бабьи дрябло махнул рукой; в припухлых веках мерцал острый, хитрый зрачок. — В этом буреломе самый матерый волчище следа не отыщет… Беда-народ…
— Вам-то, товарищ Раков, бояться нечего. — Захар повел головой на окно. — Видите, как приехали, решетки с комендантской квартиры сняли, а народ сразу видит. Тут, говорят, до вас был — из дому нос боялся высунуть. А Загреба — что же Загреба… Видать, далеко не такой простой ангелочек, как прикинуться умел. В этой военной круговерти, видать, проскользнул в какую-нибудь щелку…
— Ладно, ладно, я его дело проверял, вроде на большее не тянул. Ну, да что о нем теперь заботиться, — остановил его Раков и, словно подводя черту, тяжело опустил руки на стол; они разошлись, перекинувшись еще двумя-тремя фразами.
Захар поужинал, поговорил с Илюшей, повозился с Васей, с неожиданно вспыхнувшим острым интересом присматриваясь к белоголовому, крепкому мальцу, так тесно вторгшемуся в его, Захара, душу и жизнь. Он выстругал и приладил новое колесико к забавному деревянному грузовичку, и Вася радостно схватил игрушку, стал катать по полу, время от времени заливаясь беспричинным звонким хохотом. Глядя на него, Захар невольно улыбался, а ночью опять долго не мог заснуть; лежал тихо, чтобы не разбудить Маню, перебирал в уме разговор с комендантом, за стенами дома крепчал мороз, и безветренная, звонкая ночь распространялась все больше над этим северным краем. «В самом деле, почему я держусь за этот поселок? — спрашивал себя Захар. — Вначале, пока не разобрались, было понятно, но ведь все это разбирательство длилось месяца полтора-два, кажется. Какая же это гордость тебя заела? — издевался Захар сам над собой. — А что, и гордость, — тут же отвечал он. — Есть в этом свой смысл; не повезло на войне, в самом ее конце успел что-то сделать, и то, как нарочно, с ног сшибло, эти сволочи англичане здорово подкузьмили — продержали в своем лагере с месяц… Конечно, почему свои должны были ему сразу, без всякой проверки, раскрыть объятия? А годы себе отстукивали да отстукивали…» Нет, что-то определенно перевернулось в нем в эту войну, что-то такое, что никак еще не установится прочно на прежнее место, не тот стал норов, не та ясность в душе. Он ничего на свете не боится. А вот как подумает о Густищах, о том, как пойдет по саду, так и охватит ознобом. А Ефросинья, а дети? Нет, на это его пока не хватит, а что дальше будет — посмотрим. Значит, есть какие то причины сидеть здесь, в глухой тайге и бездорожье, все-таки здесь, чувствуется, потихоньку отпускает нутро.
Приподнявшись на кровати, Захар прислушался; толстые бревенчатые стены еле уловимо потрескивали, значит, мороз был сильный. За перегородкой спали дети; Захар их не слышал и все никак не мог понять, что же его так неожиданно подхватило. Он угадывал, что время всего лишь за полночь, и в самой природе, в жгучем приступе пятидесятиградусного мороза, копился надлом, какой-то удар. Нащупав рядом на тумбочке папиросы, спички, Захар закурил и, стараясь не потревожить Маню, осторожно отодвинулся на край кровати, лег на спину. Он тотчас понял, что жена не спит, и, продолжая курить, стряхивая пепел прямо на пол у изголовья кровати, где, он знал, не было коврика, он все время чувствовал какое-то особое напряжение, и ожидание чего-то неизвестного, ненужного держалось и крепло в нем, и он от этого своего состояния начинал злиться; ну чего, чего она молчит, думал он, что такое с нею? Так, как у нас последнее время, жить нельзя рядом, домой не хочется показываться, надо все это менять.
— Захар, — голос Мани, словно подслушавшей его мысли, заставил его задержать дым в груди, но он сразу же выдохнул его, таиться дальше было напрасно; то, что копилось столько времени, должно было прорваться именно в этот час и в эту минуту, — Захар, а Васька-то от него, Федьки Макашина…
Он понял сразу, мгновенно, и даже ударила мысль, как это он не сообразил раньше; он замер, было такое чувство, что он снова лежит на дороге в грязи и над ним медленно-медленно проносятся бесконечные ноги, сапоги, ботинки, целые и с оторванными подметками, обвязанные веревками, прикрученные стершейся понизу до блеска проволокой, босые, обмотанные лишь портянками ноги, ноги, ноги, десятки избитых, истертых в кровь, сотни ног, и липкие куски грязи, ссыпавшиеся с них прямо на него, на грудь, на лицо; стараясь остановить этот сразу вызвавший забытое было чувство тошноты поток, Захар прикрыл глаза.
— Убей меня, растащи на куски, не могу больше, не могу, — падали отрешенные в какой-то злобе, тихие слова. — Вот теперь знай… Не могу… никаких сил не осталось больше, Захар, страшно! Его это ребенок, слышишь, его… Сколько времени боялась тебе сказать, что оттого? Может, зря прорвало сейчас, молчать бы, не взваливать на тебя тяжесть-то эту… не могу… не могу… Не могу дальше одна… как увидела этого изверга, свихнулась душа, что хочешь теперь делай… грудь разрывает… Захар, ты чего молчишь, Захар? Все расскажу, как на духу… Захар… Захар… что же ты лежишь, слова не обронишь? Захар…
Она встала на кровати на коленях, белела смутно и расплывчато; Захар не мог взглянуть на нее прямо или дотронуться, заставить лечь хотя бы насильно, слишком больно обрушилось это новое бремя. То, что Маня без него нажила второго сына, давно уже стало привычным, правда, вначале тайно и мучило; Захар даже ничего не знал об отце Васи, хотя Маня несколько раз и порывалась рассказать ему. Ну, знал, что какой-то каменщик, пришел из армии по инвалидности, по чистой, стал поглядывать, баба и не удержалась, да и почему она должна была удерживаться? А вот стоило позвать, все бросила, в одночасье прилетела в эту дыру с двумя детьми — вот это что-то значило; увидел он ее впервые — строгую, тихую в ожидании и какую-то сияющую — и долго не мог вымолвить слова, одурел; какое ему было дело до отца ее второго мальчишки, она была его матерью, значит, и для него, Захара, он был дорог, этот плаксивый первое время ребенок, вначале много болевший: все никак не мог привыкнуть к таежному свирепому климату.
— Все, все тебе расскажу, Захар, — твердила Маня, окончательно пугаясь его молчания и истолковывая все по-своему. — Капельки не скрою, я давно хотела, не могла решиться, начать не могла, как только подумаю, горло замыкает… Захар… Захар… Хоть слово кинь… что ты… ну хочешь, я назад уеду, уеду — и все. А ты как думал? — внезапно возвысила она потвердевший голос. — Ты что хотел? Ты хоть спросил бы, бесчувственный камень, хоть бы кроху-то кинул какую! Захар!