— Это были занятные две недели.
— Зато с хорошим финалом. Я смотрел шоу.
Я промолчала.
— Ты отлично держалась. И меня растрогал рассказ этого парня, Билли, когда он говорил, что ты согласилась везти Джадсона в Канаду только из страха, что он тебя сдаст и что нас с тобой разлучат.
Я ответила, осторожно подбирая слова:
— Как родитель, ты и сам знаешь, что ради детей пойдешь на что угодно.
Пауза. Потом Джефф сказал:
— Да, я это знаю.
Снова пауза Джефф продолжил:
— Наш священник отметил тебя в своей воскресной проповеди пару недель назад — говорил о том, что на деньги от компенсации ты создала фонд имени Лиззи, и о том, как ты проявила мужество, подставив другую щеку. Он сурово смотрел на нас с Шэннон, когда произносил эти слова.
— Понимаю.
— Она до сих пор злится на тебя из-за того интервью.
— Это ее право. А ты тоже злишься?
— Я чувствую… ну… свою вину, наверное.
— Понимаю.
— Это все, что ты можешь сказать, мам?
— А что еще я должна сказать?
— Я виноват, тебя это устроит? Я должен был тебе поверить, когда ты говорила мне, что он тебя шантажировал. Я не поверил. Я ошибался. Прости.
— Спасибо тебе за это.
Снова пауза.
— Мне пора, — сказал он. — Я звоню в перерыве между встречами. Я позвоню тебе скоро.
— Буду ждать, — сказала я.
Он действительно позвонил через три недели. Снова осторожное «Привет, как ты?», потом светская беседа, как будто ничего и не произошло. Было начало лета, и он спросил, какие у меня планы. Когда я сказала, что согласилась преподавать в летней школе Натаниэля Готорна, он выразил удивление.
— А что еще мне делать? — сказала я. — Мне нравится преподавать. Я рада, что у меня снова есть работа. И честно говоря, время заполнено продуктивно.
— Но ведь после всего, что произошло, тебе необходимо хорошенько отдохнуть…
— Нет, как раз после всего, что произошло, мне необходимо вернуться на работу. А ты и твоя семья? Куда собираетесь этим летом?
— У меня только неделя отпуска, и мы, наверное, проведем ее с родителями Шэннон в Кеннебанкпорте.
— Замечательно, — сказала я, далее не заикаясь насчет приглашения, хотя это место и находилось всего в часе езды от Портленда.
— Я бы хотел пригласить тебя, мам, — сказал он. — Но Шэннон еще не остыла…
— Ничего страшного, — тихо произнесла я.
— Я попытался образумить ее…
— Хорошо.
— Я уверен, со временем она успокоится.
— Хорошо.
Снова неловкая пауза.
— Ты когда-нибудь приедешь в Хартфорд? — спросил он.
— Ты знаешь, что нет. Но я тебе вот что скажу: если ты захочешь встретиться со мной, я буду очень рада.
— Это я и хотел услышать, — сказал он. — Спасибо.
С тех пор он звонил мне раз в неделю. Всегда из офиса, всегда в «перерывах между встречами», но постепенно напряженность спадала. Мы не стали близки, мы не хохочем, мы по-прежнему начеку, мы все еще собираемся как-нибудь где-нибудь встретиться и поговорить. И хотя он держит меня в курсе всего, что происходит у моих внуков, он до сих пор так и не осчастливил меня приглашением навестить их, пусть и намекал не раз на то, что «находится в стадии переговоров с Шэннон» по этому вопросу.
— Дай мне немного времени, мам.
— Хорошо.
— Это не хорошо. Мне это не нравится. Я хочу это прекратить. Но проблема в том, что…
— Я знаю, в чем проблема, Джефф.
Однажды я все-таки вызвалась извиниться перед ней за свои комментарии — и, по настоянию Джеффа, написала ей очень короткую записку, в которой сказала, что мои слова в интервью были вырваны из контекста, но если я задела ее чувства, то искренне сожалею об этом. Через несколько дней позвонил Джефф, слегка смущенный, и сказал, что Шэннон «сочла извинения недостаточными».
— Что еще я могу сказать? — спросила я.
— Она считает, что тебе следовало быть более… м-м-м… пристыженной.
— Ты шутишь?
— Я просто передаю то, что она сказала…
— То, что я первой извинилась…
— Я знаю, знаю. И ты права. Но все-таки…
Последовавшее за этим молчание было красноречивее всяких слов. В семейной жизни мой сын оказался слабаком, подкаблучником.
— Я заставлю ее дать согласие на твой визит… — сказал он.
— Я в тебе не сомневаюсь.
— Отец приезжал на прошлой неделе.
— Понятно.
— Он приезжал один.
— Понятно.
— Вы что, совсем не общаетесь?
— Ты сам знаешь ответ на этот вопрос, Джефф.
И вот теперь Дэн пошел на контакт, а я хлопнула дверью, отказавшись от его предложения о совместной поездке в Бостон. Но почему я должна успокаивать его совесть? Я не была готова «просто дружить» с ним.
Вскоре моя обида на Дэна уступила место осознанию страшной реальности — завтра в полдень мне, возможно, предстоит узнать, что моя дочь мертва.
Я не могла заснуть. В какой-то момент я встала с постели и пошла в ее комнату. Здесь уже мало что напоминало о ее подростковых увлечениях. Но перед глазами вдруг отчетливо возник постер «Рамоунз», который занимал целую стену, когда Лиззи было тринадцать, а потом ему на смену пришли Спрингстин и «РЭМ». О восьмидесятых напоминал и проигрыватель компакт-дисков, который она купила взамен стереосистемы на деньги, заработанные бебиситтерством, — на этом проигрывателе она впервые дала мне послушать записи Ника Кейва («Он мой товарищ по депрессии»), И повсюду стояли книги. Лиззи всегда была фанатичным читателем, с ярко выраженным собственным мнением — и, пожалуй, единственная из всех, кого я знала, одолела «Радугу земного тяготения»[72]. Она постоянно открывала мне новых писателей. О Делилло она заговорила задолго до появления его романа «Изнанка мира», а писателей жесткого криминального жанра, таких как Пеликанос, читала, еще когда они были в тени. Я всегда надеялась, что, возможно, она и сама попробует себя в беллетристике, тем более что она много говорила об этом. Но ей не хватало необходимой усидчивости и дисциплины. Так же, как не хватило счастья.
Слезы катились по моим щекам.
Моя дочь мертва.
Эти три слова я отказывалась произносить даже мысленно все эти долгие жуткие месяцы.
Мне так хотелось поговорить сейчас с Марджи. Но это было невозможно. Марджи умерла семь недель назад, и до сих пор я не могла смириться с этой утратой. Я была рядом с ней в последние минуты ее жизни. Поздно ночью, в начале сентября, раздался звонок — от Риты. Она говорила едва ли не шепотом, сообщив, что звонит из коридора Нью-Йоркского госпиталя, куда Марджи доставила днем карета «Скорой помощи».
— Я только что разговаривала с ее врачом. Это вопрос дней. Рак распространился повсюду. Они деряжат ее на морфии — это все, что они могут сделать. Если хочешь повидать ее, я бы на твоем месте приехала завтра. Врачи не знают, переживет ли она еще одну ночь.
Утром я вылетела первым же рейсом и к девяти уже была в госпитале. Марджи лежала в отдельной палате на шестнадцатом этаже. Ее кровать была развернута к окну, откуда открывался вид на городской пейзаж. Спинка кровати была приподнята, чтобы она могла смотреть в окно. Марджи была высохшая, крохотная, кожа землистого цвета, от волос остались лишь редкие пучки. Рак победил, превратив ее в жалкое создание, опутанное трубками и проводами. В правой руке она держала плунжер. Он был соединен с трубкой, которая подавала регулируемую дозу морфия, когда боль становилась нестерпимой. Приближаясь к ее кровати, я ожидала увидеть ее в полукоматозном состоянии. Но она бодрствовала и находилась в полном сознании.
— Прекрасный вид, правда? — сказала она, когда я присела к кровати.
— Потрясающий.
— Мой город… Знаешь, в чем ирония нью-йоркской жизни? Каждый, кому довелось пожить в этом городе, думает, что произвел на него впечатление, оставил свой след. Но правда в том, что никому это не удается. Все это… эфемерно.
— Разве это не относится к жизни в любом другом месте?
Она пожала плечами. И сказала:
— Я не собираюсь подводить итоги и пороть всякую чушь насчет «последнего занавеса»… Это очень грустно — думать о том, как мало мне удалось в этой жизни.
— Послушай, это глупый разговор, и ты сама это знаешь.
— Знаю, конечно. Так же как и то, что чувствуешь себя обманутым, когда жизнь покидает тебя. И сейчас…
— Я думала, ты не собиралась подводить итоги.
— Позволь мне хоть ненадолго проникнуться жалостью к себе, пожалуйста.
— Кажется, я всю жизнь только этим и занимаюсь.
Она даже смогла рассмеяться, но вдруг скривилась от боли и сжала плунжер. Последовали новые спазмы боли. Они совсем доконали ее. Я уже собралась позвать медсестру, но тут подействовал морфий, и конвульсии прекратились, но наркотик заглушил все, включая речь. Она смотрела на меня остекленевшим взглядом и молчала.