Потом Хурия больше об этом не заговаривала, и я тоже ничего ей не сказала. Я точно знала, что она скоро уедет, что уже договорилась с одним капитаном. И тогда мне пришло в голову тоже уехать. Переплыть море, отправиться в Испанию, во Францию, в Германию, даже в Бельгию. Даже в Америку.
Но я была еще не готова. Если уезжать, понимала я, то навсегда, безвозвратно. День и ночь я думала об этом. Ходила по улочкам дуара, а сама была уже где-то далеко. Перепрыгивала через канавы и грязные лужи, обходила стороной стайки мальчишек, наполняла пластиковые бидоны у колонки в конце главной улицы, но делала все это как во сне.
Я стала читать атласы, чтобы знать пути, названия городов, портов. Записалась на курсы английского при ЮСИС[2] и немецкого при Гете-институте. Естественно, за них надо было платить, да еще требовали всякие справки и характеристики. Но я надевала все то же голубое платье с белым воротничком — я удлинила его тесьмой и переставила пуговицы, — прятала свою рыжеватую гриву под чистенькой белой повязкой и выкладывала им про себя все: что я сирота, денег у меня нет, да еще глухая на одно ухо и, мол, готова на что угодно, лишь бы выучиться, повидать мир, стать человеком. Вместо платы, говорила, могу у вас убираться, или надписывать конверты, или расставлять книги в библиотеке, что скажете, все могу. В американском культурном центре я приглянулась тамошнему секретарю, толстой даме-негритянке. Когда я в первый раз вошла в ее кабинет, она так и ахнула: «Господи, как же мне нравятся ваши волосы!» Запустила руку в мои лохмы, которые даже резинка не держала, и сразу записала меня, ни о чем не спрашивая.
А у немцев на меня положил глаз господин Георг Шён, долговязый и тощий молодой человек с редкими завитками светлых волос и серыми, серьезными и печальными глазами. Глядя на меня, он улыбался. Господин Шён взял меня на пробу в свой класс. Я шпарила наизусть целые списки слов, склонения. Все это звонким голосом, будто что-то понимала, вроде как читала стихи. Господин Шён сказал, что память у меня редкостная. Наверно, из-за глухого уха.
По вечерам я возвращалась к Тагадирт с учебниками, читала при свечке, делала уроки. Однажды господин Шён показал всему классу мое домашнее задание. Внизу листка красовалось большое жирное пятно.
— Это что такое? Вы ели за работой?
Ученики захихикали.
— Нет, господин учитель. Это пятно от воска.
Господин Шён, видно, не понял.
— У меня в доме нет электричества. Я занимаюсь при свечке. Если нужно, я все перепишу.
Он растерянно уставился на меня:
— Нет, нет, сойдет и так.
Но после этого он стал каким-то странным. Смотрел на меня так, будто все время думал об этом пятне от свечки на моем домашнем задании. Я не понимала, с чего он мается. Часто он просил меня задержаться после уроков, расспрашивал, что это за место, где я живу, что за люди живут там. Я никак не могла взять в толк, куда он клонит. Боялась, как бы он не донес на меня в полицию. Глаза у него были чудные, влажные и всегда печальные, разговаривая со мной, он сцеплял руки, теребил пальцы. Он немного напоминал мне месье Делаэ, только был добрее, мягче. А смотрел так же, чуть искоса, помаргивая ресницами. Он говорил, что выбьет мне стипендию и я поеду учиться в Германию, в Дюссельдорф. Это был его родной город, и он хотел, чтобы я приехала туда к нему. Еще он говорил, что я многого достигну, это уж наверняка. Стану знаменитой и богатой, мое фото будут печатать в газетах.
Про все это знал господин Рушди. Я теперь нечасто бывала в библиотеке из-за уроков немецкого и английского, но, когда я приходила, он был там. Сидел в углу и читал свои книги по философии. Через какое-то время он вставал и выходил покурить, и я шла за ним в садик. Когда я рассказала ему про господина Шёна, он пожал плечами: «Да он в вас влюблен, только и всего». И посмотрел на меня строго. «А вы, мадемуазель? Вы в него влюблены?» Мне стало смешно. «Вам решать, — заключил господин Рушди. — Вы молоды, у вас впереди вся жизнь». А потом он посоветовал мне прочесть «Самопознание Дзено» Итало Свево. «Кто не читал этой книги, тот ничего не читал», — сказал он загадочно. После этого господин Рушди стал говорить со мной по-другому. Читал мне стихи — Шехаде, Адониса. Как-то раз мне захотелось поддразнить его, и я заявила: «Наверно, я и правда выйду замуж за господина Шёна». Он вдруг помрачнел. Сказал: «Я вам не советую». Это тщеславие во мне говорило, я была уверена, что господин Рушди сам в меня влюблен, и забавлялась, глядя, как он меняется в лице, едва я заводила речь о замужестве.
Учеба моя продолжалась целых полгода, до весны. А потом я решила не ходить больше в Гете-институт. Дома было совсем плохо, Тагадирт без конца бранилась с Хурией, кричала, что та сидит у нее на шее, не дает ей денег, даже воровкой называла. Хурия огрызалась, ругалась нехорошими словами, уходила, хлопая дверью. Она пропадали где-то до утра, а я всю ночь не спала, прислушиваясь, как будто могла услышать ее шаги в проулке.
И еще кое-что произошло однажды в классе. Я, по своему обыкновению, осталась после уроков — на улице все равно шел дождь — и повторяла спряжения. Господин Шён стоял сзади и смотрел через мое плечо. На мне в тот день было черное платье, которое дала мне поносить Хурия, с глубоким вырезом на спине. Я надела его в первый раз, пришла весна, а фуфайки и плащи мне за зиму осточертели. И вдруг господин Шён нагнулся, будто нырнул, и поцеловал меня в шею чуть-чуть, совсем легонько. Так быстро, что я и понять не успела, могла ведь просто муха сесть и улететь. Но я увидела господина Шёна у себя за спиной. Он был весь красный и дышал тяжело, словно только что бежал. Я бы сделала вид, будто ничего не произошло, смешно все это было и странно как-то, что он, такой всегда печальный и холодноватый, вдруг повел себя как мальчишка.
Но он так и отпрянул. Теперь он был, наоборот, бледный и выглядел еще печальнее. Он смотрел на меня издалека сквозь серую влагу своих глаз, как на нечистого. Не знаю, что он бормотал, слов я не слышала, но поняла, что мне надо уносить ноги побыстрее. Мыслимое ли дело, такой большой человек, такой важный, преподаватель из Дюссельдорфского университета, вздумал целовать в шею черную девчонку из дуара.
И я собрала книги, тетради и убежала под мелкий дождик, и он заструился по моей спине, стекая в вырез, что так подействовал на господина Шёна.
Через несколько дней я встретила Алину Босутро, девушку с курсов немецкого, встретила случайно, когда гуляла у Врат Ветра. Она сказала мне про господина Шёна: он очень жалел, что я бросила учебу, надеялся, что я вернусь, я ведь была в списке учеников, которых он рекомендовал на стипендию, чтобы учиться в Германии. Уж не знаю, зачем она мне все это выложила. Может, у нее что-то было с господином Шёном и он с ней откровенничал. Но говорила она вроде от души и без задней мысли, быть того не могло, чтобы он ей рассказал о том, что случилось.
Я сказала: да, конечно, я вернусь, скоро, как только смогу, но пока я очень занята. Мне хотелось от нее избавиться, я озиралась по сторонам и думала: если она не отстанет, ищейки Зохры в два счета меня сцапают. Алина, видно, что-то прочла в моих глазах: затравленность, испуг. Она наклонилась ко мне, спросила: «Лайла, у тебя неприятности?» Алина была дочерью крупного французского коммерсанта, ее отец имел монополию на продажу китайских велосипедов в Африке. Что она могла понять про мою жизнь? Я и боялась-то больше всего, что на меня обратят внимание из-за нее, такой белокурой, такой шикарной. Нет, нет, сказала я, все о'кей, и убежала от нее, затерялась в толпе и кружным путем добралась до парома.
После этого случая от города меня как отрезало. Только за рекой я чувствовала себя в безопасности. Я бросила все курсы, не ходила в библиотеку при музее, не виделась с господином Рушди. Неделя шла за неделей, а я все боялась выйти за пределы Табрикета. Сидела во дворике дома Тагадирт под пластиковым навесом, слушала, как стучит дождь по кровле, смотрела, как потоки воды стекают в бочки.
Печальное это было время, и тянулось оно медленно. Хурия ждала ребеночка, потому-то она и ссорилась все время с Тагадирт. Я ни о чем на спрашивала, но про себя думала, что ребенок, наверно, от того самого друга, который приезжал за ней на машине. А Тагадирт становилось все хуже и хуже. Ее теперь днем и ночью мучили боли в паху, там вспухли твердые, черные, вроде маслин, желваки. Больная нога была серая, раздутая и все равно как деревянная — она ее совсем не чувствовала. Целыми днями она сидела в кресле, уставившись на больную ногу, и проклинала укусившего ее паука. И других девушек она бранила — Селиму, Фатиму, Айшу, припоминала все их былые ссоры. Ведьмы они, говорила, колдуньи. Тем же самым словом называла меня когда-то Зохра: сахра. Тагадирт совсем заговаривалась, она вбила себе в голову, что девушки подложили колючку в ее туфлю. А я думала, что рано или поздно виноватой у нее окажусь я.