Чуть позже, усевшись за круглый стол орехового дерева у себя в кабинете, Фортуни стал лениво прослеживать свое генеалогическое древо. Аккуратно начерченное на пергаменте, оно лежало перед ним. Пальцы Фортуни медленно блуждали сквозь века, останавливаясь в тех точках, где какая-либо из ветвей пресекалась, затем двигаясь дальше, туда, где древо давало новые побеги. Наконец его пальцы остановились на конечной точке, на нем самом. Обведя кружком свое имя, он прошептал, ни к кому не обращаясь: «Фортуни, Великий Тупик» (так он именовал себя в подобном состоянии духа), затем провел незримую линию от своего имени к пустующему месту внизу.
Когда наконец он отправился на покой, стояла уже поздняя ночь. Он так ничего и не съел, правда выпил небольшой стаканчик спиртного — своего любимого кальвадоса. В последний раз в тот вечер тишину дома нарушило эхо его шагов, и, выключив свет, он отчетливо осознал, насколько нуждается в том, чтобы эту тишину нарушали и другие звуки.
Дело было сделано, и Люси сидела, дивясь происшедшему, словно смотрела на себя со стороны и была персонажем какого-то чрезвычайно увлекательного рассказа. У нее было чувство, как если бы она успешно пообщалась с Марсом; вытащив карточку Фортуни из бумажника, она сжала ее в руке, чтобы удостовериться, что утренний разговор действительно состоялся.
А что насчет самого Фортуни? Ну, теперь она знала, что они одного роста и, разговаривая, волей-неволей смотрят глаза в глаза, что приводит в смущение обоих. Она вспомнила его сухощавую фигуру и широкую грудную клетку, что свидетельствовало о годах, отданных игре. На самом деле Люси удивила его манера себя преподносить, которая не прослеживалась по фотографиям и редко упоминалась в интервью. Но в самом его присутствии чувствовались сила и власть. Да, власть. Определяемая не только положением этого человека, но и окружавшей его аурой. Помимо этого, в память ее врезалось достоинство, с каким он держался, его стремительные движения и жесты, как у людей на двадцать лет моложе. Все это вспоминалось ей, равно как и стойкое ощущение, что человек этот достиг в свое время каких-то высот и не нуждается в том, чтобы пояснять, каких именно, потому что его достижения признаны всеми.
Проснувшись, Фортуни все еще чувствовал себя усталым. В последнее время он редко спал хорошо, но, даже когда ему удавалось сомкнуть веки, сон не становился тем целительным бальзамом, каким бывал когда-то. По утрам Фортуни всегда смотрелся в зеркало, прежде чем спуститься вниз, где Роза готовила ему нехитрый завтрак.
Когда Карла, старая подруга, пришла к нему этим утром, она заметила, как молодо он выглядит. Многие из их друзей и бывших коллег, сказала она, успели состариться, но к Фортуни это не относится. Усталость моментально спала с него и не возвращалась, пока Карла не собралась уходить. Предварительно она помедлила у двери и окинула взглядом комнату, словно запоминая ее. Светлые волосы Карлы были стянуты на затылке, кожу покрывал загар после солярия, на пальцах, как всегда, золото и бриллианты — последнее ее богатство, как было известно Фортуни (муж Карлы умер банкротом). Уходя, она помахала на прощанье снизу, из дворика, и Фортуни опустился в кресло с подлокотниками — полюбоваться сделанными на заказ семистворчатыми окнами.
Неделей раньше он дал слово встретиться с новой консерваторской студенткой. Теперь он ждал девушку, смутно ощущая, что предстоящий визит одновременно радует его и пугает, и размышляя над тревожной ностальгией, которую пробудила в нем ее игра. Мысль эта теперь причинила ему сильную досаду, и он внезапно пожалел обо всей затее.
В последнее время Фортуни терзали сомнения, вызванные разрывом между мечтами о жизни и трезвым сознанием, что годы творческого цветения прожиты. В конце концов, он был всего лишь удалившимся от дел артистом, и единственное, что ему оставалось, — это подводить итоги. Это было время, прихода которого он всегда боялся, когда придется вспомнить свои былые планы и сопоставить их с реальными достижениями. Его жизнь, подобно коллекции призов у него в кабинете, устоит или падет в зависимости от того, каким будет его самоощущение при входе. Вот почему Фортуни редко заходил в кабинет, где висели в рамках его фотографии, стояли ящики с письмами, вырезками и сувенирами; почему он редко прибегал к опасному наркотику — ностальгии.
Люси Макбрайд явилась минута в минуту. Роза внесла небольшое блюдо с печеньем, сливками, кофейником и поставила его на стол. Наполнив чашки, она вышла из комнаты; в наступившем молчании Фортуни прихлебывал кофе, а Люси медленно обводила взглядом комнату, которую так хорошо знала по фотографиям.
Ее поражало то, насколько все это ей знакомо, насколько расположено в том же порядке. Все находилось там, где и положено было находиться, как подсказывали ей ее память и воображение. Она вступила в комнату своих грез, впервые углубилась в пределы ею же созданного мифа и пришлась настолько ко двору, что можно было подумать, здесь не хватало только ее. Словно все — и сама комната, и обстановка, включая кофейные чашки, — ожидало именно этого момента, чтобы достичь полной завершенности. Задернутые занавеси превращали часть пространства гостиной в отдельную комнату, где царила, можно сказать, интимная атмосфера. На фотографиях Люси всегда замечала в комнате что-то вроде епископской ризы. Да, так оно и оказалось. Темные шкафы, резные стулья, белые стены сплошь в картинах, длинная кушетка с нагромождением цветных подушек, фортепьяно и, разумеется, виолончель. Сам Фортуни сидел в небольшом кресле, Люси — на табурете для фортепьяно.
Казалось, Фортуни заполнял собой пространство, превосходившее размеры его фигуры; пока он говорил, Люси обратила внимание на его сильные предплечья и крупные кисти рук с выдававшимися костяшками. Почти, подумала она, руки рабочего, словно приземленность игры Фортуни являлась естественным продолжением этих рук.
Фортуни окинул ее взглядом. Голубые глаза, синие джинсы, волосы, стянутые на затылке (помнится, в Америке такую прическу называют «конский хвост»), отсутствие косметики, естественный загар. Фортуни не привык видеть такое в городе, где все изощряются как могут. Свою сумочку Люси пристроила рядом с табуретом.
— А где ваши ноты? — спросил он наконец.
Слова его звучали отрывисто, манеры выдавали нетерпение, тон был непонятен. Люси как раз откусила кусочек печенья.
— В голове.
— В голове?
Люси проглотила печенье.
— Я не пользуюсь нотами. — Она понимала, что говорит слишком быстро, но не могла себя притормозить. — Только в самом начале. Если сыграю что-нибудь пять раз кряду без ошибки, значит запомнила. Так я себя проверяю.
Она неожиданно запнулась, и Фортуни улыбнулся. Это тоже была его проверка. Девушка держалась нервно, что удивило его, поскольку неделей раньше на концерте она не проявляла ни малейшей нервозности. Кроме того, он убедил себя, что у этих юных особ вообще нет нервов. Странно, однако ее волнение успокоило его. Не то чтобы это было так уж очевидно, но, дирижируя, исполняя и учительствуя по всей Европе, он научился распознавать признаки. Он успокоил ее беседой, задавая короткие вопросы о ее происхождении, родине (Австралии, что разрешило загадку акцента, который он никак не мог определить), школе, где она училась, о том, давно ли она приехала в Венецию. И постепенно речь ее потекла медленнее, стала более естественной, пока наконец она не задала вопрос самому Фортуни:
— Вы не расстались с инструментом?
— Публичных выступлений не даю.
— Но для себя играете?
— Иногда. Ради практики, — ответил он, заметив нетронутую чашку рядом с нею. — Вы не пьете кофе?
— Пью, — ответила она, лишь бы что-то ответить.
— Тогда пейте.
Люси быстро сделала несколько мелких глотков, после чего поставила чашку на блюдце.
— Вкусный?
— Очень. — Она впервые улыбнулась.
— Розин кофе славится на весь мир.
— Как и синьор Фортуни. Я восхищалась вашей игрой… — Люси помедлила, — вот уже много лет.
Фортуни кивнул, поудобнее усаживаясь в кресле, пока Люси расспрашивала его о музыкантах, которыми он восхищался в юности.
За прошедшие десять минут Фортуни постепенно понял еще кое-что об этой молодой женщине: она говорила исключительно о музыке. Музыке и музыкантах. Об их технике, маленьких ухищрениях, длительности и особенностях их занятий. Она не проронила ни одного замечания о доме Фортуни, как сделало бы большинство студентов. В самом деле, интереса к жилищу в ней почти не замечалось. Они сидели в комнате без окон, и казалось, мир Люси похож на эту отгороженную от всего внешнего комнату: этот мир сводился к одной лишь музыке. В ее взгляде, как и во взгляде любого подлинно амбициозного художника, читалась сосредоточенность только на одной мысли, жажде только одного.