— У меня нервы ни к черту. Вчера вот полезла зачем-то в распределительный щиток и сожгла руку. Сожгла до кости, а все почему? Потому что витала где-то в облаках. Я постоянно то режу себе руки, то обжигаюсь. Как это говорят — не знаю, куда руки деть, вечно куда-нибудь да сунусь.
— Глядя на вас, не скажешь, что вы способны засунуть руки в пару красных кружевных перчаток, — заметил я. И, отломив кусочек шоколадки, положил в рот.
Она погрузила здоровую руку в свою огромную сумку, где явно все было свалено кое-как, и выудила оттуда пару красных кружевных перчаток.
— У каждой из нас есть по паре таких, — пояснила она. — То есть у каждой матери посыльного. Почему красный — не знаю; я ненавижу красный. Он мне на нервы действует. Но мы обязаны надевать эти перчатки, когда навещаем их. Им неприятны любые физические контакты. Это, конечно, странно. Но мы все же их матери. Нам хочется дотронуться до своих детей, и, бывает, иногда трудно сдержаться. А когда у нас на руках эти шелковые перчатки, им спокойнее. У нас есть право навещать их три раза в неделю. По три часа каждый раз, ровно девять часов в неделю. Из-за ожидания этих девяти часов мы не в состоянии больше заниматься ничем. Только резать пальцы и обжигаться, естественно.
На глаза Эсме навернулись слезы. Видеть это было нестерпимо. Мне захотелось сбежать из города первым же пароходом или провалиться вместе с этим столом. А еще я бы мог высидеть за этим столом сотни тысяч лет, пока она была здесь и разговаривала со мной. Эсме и в самом деле была очень красивой. Необыкновенно красивой.
— Вчера ночью убили моего сына, — проговорила она. — То есть… Я хочу сказать, вчера ночью убили еще одного посыльного, и мне кажется, что он — один из тех посыльных, которых родила я. Я — мать двоих посыльных. Обычно нам запрещается знать, кто именно наши сыновья. Поощряется своего рода коллективное материнство. Но их даты рождения, внутренний голос, интуиция и многое, многое другое подсказывает нам, кто чьи дети. Мы узнаем, кто из них наши, и, конечно же, обращаемся с ними по-другому. Этот посыльный был моим младшим сыном и просто замечательным, чудесным, хорошим мальчиком. Может, это все ерунда, но он мне казался более чутким, более ранимым, чем остальные. Видите ли, посыльные такие совершенные, такие — как бы это сказать — пугающе совершенные, что в мои слова невозможно поверить. Конечно, из-за того, кто их отцы, из-за того, как их воспитывают… Для их зачатия берут семя ученых, философов, духовных лидеров — умнейших, лучших людей, живущих разумом. Но все они как роботы. Будущим матерям строго запрещено знать мужчин, которые будут отцами посыльных. Но я в больнице порылась в документах. Отец моего погибшего сына — известный специалист по волкам, но на жизнь он зарабатывает игрой на бирже. Бездушный, невозможный тип. Если бы вы его увидели, вы бы решили, что он робот.
Она опять залпом опустошила стакан, который я ей налил. И принялась жадно жевать шоколад. Ее манера есть шоколад была обусловлена ее несчастьями.
— Эсме, — попросил я, — пожалуйста, расскажите мне все, что мне нужно знать. Как растят этих детей, где и сколько детей рождается, откуда и почему они появились. Да, известно, что они оказывают неоценимую помощь жителям нашего города. Но кто именно решил создать этих детей и почему их убивают одного за другим?
— Всего сейчас ровно тридцать три посыльных, — сказала она. — Вместе с моим сыном, погибшим вчера ночью, убито семеро посыльных. Раньше было сорок посыльных. Так как они похожи друг на друга и бывают в разных местах, всем кажется, что их гораздо больше. Некоторые даже думают, что их семьдесят — восемьдесят или даже сто. От тринадцати матерей, — тут она запнулась, — сорок посыльных. — Она помолчала и продолжила: — Из меня плохая мать посыльного. Я не подхожу для этого. Когда я вернулась в город, мне захотелось стать матерью. Я прошла множество тестов. На умственное развитие, на психическое состояние, на состояние здоровья, генетические исследования. Я подходила по всем параметрам, по всем. А сейчас я очень жалею, что меня выбрали. Не потому, что я родила этих двоих детей. У меня не было другой возможности стать матерью. А так — у меня и есть дети, и нет. Но я сумела поступить только так.
— Но почему именно матерью посыльных? — спросил я. — Ты могла бы стать матерью и обычным способом.
Брать на себя право задавать такие вопросы означало быть очень занудным человеком, да еще и смириться с этим, и я густо покраснел.
— Обычно хочется родить ребенка от человека, о котором остались хорошие воспоминания, — сказала она. — Хорошие воспоминания накапливаются в повседневной жизни. А я не могу выносить скуку повседневной жизни. Мне хорошо только в одиночестве. Мысль стать матерью посыльных показалась мне удачной. Пожалуйста, постарайтесь понять.
Она принялась яростно разматывать бинт. Рана у нее была очень большой и глубокой и полностью не затянулась.
— Эсме, — не выдержал я, — прошу вас, не могли бы вы завязать бинт? Не выношу вида ран. Не могу видеть раны, автокатастрофы и трупы. Семь посыльных были убиты один за другим. У одного из них на шее был обнаружен след звериной лапы, но как он погиб — неизвестно. И те, которых убили до него, тоже. Разве я обязан думать обо всем этом? Какое мне дело до этих убийств? Каждый из посыльных — ангел во плоти. Но ангел, созданный искусственно. А у каждого убийства есть своя веская причина, как и у каждого самоубийства. В этом городе люди ведут пустую и скучную жизнь. Никто ведь на самом деле не хочет, чтобы я взялся «расследовать» эти их скучные жизни. От меня не требуют, чтобы я выяснял, как они выносят такую тоскливую, такую скучную жизнь. Но вот, пожалуйста, семь убийств — и я почему-то обязан раскрыть их. Мне иногда трудно даже шнурки себе на ботинках завязать. А от меня хотят, чтобы я помешал, возможно, самым прекрасным событиям, которые когда-либо происходили в этом городе. Пожалуйста, больше не развязывай свой бинт.
Огромные, голубые, близко посаженные, как у куклы, глаза Эсме широко распахнулись.
— Прошу прощения, — проговорила она. — Мне нравится смотреть на мою рану. Но если тебе это неприятно… Все, я хорошо завязала и больше не буду развязывать, пока не выйду отсюда.
Она очень мило улыбнулась. Невозможно было увидеть ее улыбку и не улыбнуться в ответ, и я волей-неволей улыбнулся.
— Послушай меня. Я отвечу на все твои вопросы, — сказала она. — Может, это тебе как-нибудь поможет. Ой, а что ты спрашивал?
— Где они живут и воспитываются? — спросил я.
— В доме для посыльных. До двух лет их растят в заведении, напоминающем лабораторию. Потом забирают и переводят в дом для посыльных. У них пять или шесть таких домов, если я не ошибаюсь. Несколько домов, рядом в одном дворе. До двух лет их прячут в лаборатории, как редкий цветок или как удивительный экспонат, заспиртованный в банке. А потом они сами начинают воспитывать друг друга в своем доме. Старшие направляют младших, то есть учат их тонкостям искусства посыльных. Там мальчики начинают встречаться со своими матерями, если это можно назвать встречами! Не думай, что с нами они общаются ближе, чем с вами. Все матери обязаны приходить в одно время и в одно время уйти. Их скрытый мир совершенно неизведан. Мы не можем их ничему учить или что-то советовать. К двум годам они уже умеют писать и читать — да что там писать и читать! — они уже знают всё, у них уже есть классическое образование, ради которого мы усердно трудимся до двадцати — двадцати пяти лет. Поскольку они учатся всему у других посыльных, а нас считают чужими, и мы им даже противны, то на нас они смотрят как на неизбежные и досадные помехи, которые им приходится терпеть. Они очень холодны, всегда держат нас на расстоянии… Поверь, иногда так и хочется их придушить.
После этих слов она вдруг замолчала и расхохоталась:
— Надо же! Убийца: мать! Впрочем, ерунда. Моего сына убила не я. И других тоже. Думаю, тебе было бы неинтересно заниматься убийствами, которые просто раскрыть. К тому же у этих чудовищ есть и приятные стороны. — Она снова надолго рассмеялась. — Там многое скрыто, но иногда кое-что просачивается наружу. Тебе, наверное, кажется, что они очень необычные, очень восприимчивые, и поэтому так таятся. Но тебе неизвестно, что они читают, что слушают, что делают в этих ужасных домах, так похожих на больницы или тюрьмы. Ха, я только вот о чем точно знаю: они постоянно моются и стирают белье, крахмалят и гладят его, от них всегда пахнет мылом, и они всегда слушают Малера. Однажды я пришла слишком рано. Сторож у калитки задремал. В одном из домов играл Малер. Потом кто-то меня заметил, наверное, и наступила тишина. Снова тишина. Тишина, как в больнице.
Эсме остановилась и закурила пятнадцатую сигарету. Правда, я не уверен, что их было именно пятнадцать, но пепельница была уже полна. Она зажигала сигарету и, сделав две-три затяжки, бросала ее, потом закуривала новую и почти сразу тушила ее. А когда она не курила, то теребила волосы, потом заглаживала их назад, потом опять теребила, когда пряди оказывались впереди, накручивала их на палец; руки у нее никогда не оставались без дела.