Чужая совесть не давала ему покоя. Сам, так ему казалось, свободный от смущений, он со сладострастием следил за терзаниями других, всячески разжигая их внешне пустяковыми разговорами, причем сам себе отдавал отчет, что всё это — похоже на примитивную провокацию, в результате которой предстоит чье-то крушение, гибель, катастрофа.
Для чего ему это было нужно? Не отвечая на этот вопрос, Автор всё же должен заметить, что есть люди, которых радует чужая беда. К числу их, видимо, принадлежал и Решков, в последнее время ставший пристально наблюдать за своим помощником Суходоловым.
В том что Суходолов, совершенно честно примкнувший к революции и уверовавший в нее, идейно шатается, Решков не сомневался. Он совершенно отчетливо видел, что Суходолов лишь по инерции продолжает цепляться за остатки своей веры, как делает это гибнущий человек, инстинктивно пытающийся хоть на мгновение продлить свою жизнь.
Простой бесхитростный Суходолов со своим смятением тянулся к Решкову, к умному человеку, к бывшему студенту, у которого много красивых слов и уменье отвечать на серьезные вопросы.
Суходолов не видел настоящего Решкова, он признавал его близким себе и нужным, готовым не только помочь в трудную минуту, но и указать правильный путь. В этом он очень нуждался. Чем дальше шло «углубление революции», чем беспощаднее, по-якобински, действовали чекисты, выполняя приказы Ленина, тем чаще и чаще задумывался Суходолов о себе, о своем месте в жизни, о будущем. Раньше для него всё было как-то просто. Он мог спокойно сидеть перед Решковым и говорить: «Устроим порядки в России, потом у соседей, у чехов, к примеру, потом у тех, кто подальше, у французов и французских соседей. До порядка во всем мире. И чтоб всюду были органы. Чека чтоб обязательно была. Такова моя теория».
А вот теперь такое он уже сказать не может. А почему, и сам не знает. Нету теории, и вроде бы на открытом месте стоит он и не понимает, в какую сторону двигаться.
— Службу я исполняю, — признавался Суходолов, и вроде за милостыней протягивал Решкову руку. — А вот для чего вся эта служба чекистская? Правды я в ней не вижу, Леонид Николаевич. Прежде правда выглядывала. Ну, там забота о светлом счастье для всех. К той правде потянуло и меня, крестьянского сына. И других. А чем шире мы зашагали к правде, правда и потонула в человеческой крови. Вот это и страшно, Леонид Николаевич. И мне, понимаете, иногда кажется… ну, вот там товарищ Ленин, и другие вожди, ну, те, кого товарищ Ленин хвалит, что они профессиональные революционеры, строители нового мира, что-то не честно делают, зря уничтожают людей для ради какого-то грядущего светлого будущего. Думается мне, Леонид Николаевич, что революция — это не профессия, это дело душевное или сердечное, а главное — правильное. А когда всё это объявляют профессией — тут не то! Тут, Леонид Николаевич, профессионалы всё делают для себя, для себя всего добиваются. Это я вижу кругом, Леонид Николаевич: профессионалам ладно живется, а вот людям… Выходит даже так, что вокруг профессиональный обман. Только зачем — не понимаю. Чувствую обман, подготовленный теми, кто сидел где-то там по заграницам, ожидая своего часа, момента, что ли, чтоб обман принести сюда, превратить его в Октябрьскую революцию и начать свободную и счастливую жизнь для профессионалов при помощи чека и с разговорами о «новом мире». А кому он, такой «новый мир» нужен? Можете вы ответить, Леонид Николаевич, кому он нужен?
Решков из-под опущенных век со злорадством разглядывал запутавшегося в противоречиях Суходолова.
— Ты спрашиваешь, Семен Семенович, и об обмане, и о профессиональных революционерах, и о новом мире. Ты пробуешь во всём этом разобраться? К тебе скоро попадет дело одного такого профессора… Как его? Ах, да: Воскресенский! Профессор богословия. Он уже в подвале. А из подвала куда переселяют — ты сам знаешь! А мне, прямо скажу, Семен Семенович, мне жаль этого чудака. Интересный он и откровенный человек. И без страха. Вчера его доставили ко мне, в мой кабинет. И знаешь почему? По приказу Председателя. «Советую посмотреть на этого Воскресенского, — так сказал мне Председатель, — и тогда вы поймете, что такое настоящий интеллигент-контрреволюционер»… Этот Воскресенский сидел передо мною. Он не мог не знать, что жить ему, самое большее, несколько дней. Пока не придет очередь. А он на эту «очередь» смотрел равнодушно. «Агитацией занимаетесь? — спросил я его. — Подогреваете контрреволюцию?» Он молча и отрицательно кивнул головой. Спокойно, словно не в чека он, а где-то в академии, среди ученых. «Значит, вы против революции, против ее целей, против путей, какими идут творцы светлого будущего?» — задал я ему вопрос. А он, этот Воскресенский, понимаешь, Семен Семенович, как-то с сожалением посмотрел на меня и говорит: «Я видел вашу революцию, видел и ее творцов, которые всё разрушают, всё ниспровергают, опрокидывают. Я против такой революции и против таких творцов. Против… Всё новое — создается на каком-то фундаменте, на какой-то основе. Таков закон. Будущее строится на плечах прошлого, а вы будущее возводите на костях прошлого. Потому что вы боитесь прошлого. Оно вам мешает. Вот вы и стараетесь убить его. На трупе прошлого, так вы утверждаете, возникнет новый мир. Вы верите этому? Ваше дело. Я — не верю…»
— А почему он не верит? — спросил Суходолов.
— Сумасшедший, — презрительно бросил Решков, рассматривая своего помощника. — Ему, видишь ли, кажется, что мы — творцы революции — думаем только о себе, мечтаем о том дне, когда мы станем командовать «великой армией труда» и никто не рискнет ослушаться нашей команды. Он, этот Воскресенский, так прямо и заявил, что творцы революции, ленинцы, это маленькие, потенциальные Тамерланы и Робеспьеры, вообразившие, что их «новый мир» появится сразу, как только старому снесут голову. Как снесут? Не всё ли равно. Тамерлан действовал мечом. Робеспьер — гильотиной. Конечно, добавил этот богослов, двадцатый век шагнул вперед, и сотворившие Октябрь сообразили, что меч и гильотина отжили свое и уже не годятся для «мы свой, мы новый мир построим» и пустили в ход Дзержинского, Лубянку и…
Решков замолчал. Наступившая тишина не показалась Суходолову ни неожиданной, ни странной. Он просто не мог представить себе, что его тоску о правде, желание разобраться в сложностях жизни, его доверчивость кто-то может превратить в тяжелую игру, в садистский эксперимент. Именно этим и занимался Решков, искоса поглядывая на плотно сжатые губы Суходолова.
— Ты что-то хочешь спросить?
Суходолов вздрогнул, и словно опасаясь, что кто-то посторонний может подслушать его слова, приглушенно зашептал:
— Вот вы, Леонид Николаевич, говорили о профессоре Воскресенском… о потенциальных Робеспьерах. А может быть Воскресенский прав? Тогда что? А потом… разве не об этом же самом писал Максим Горький в 1917 году в своей газете «Новая жизнь». Ведь он кричал, что Ленин и ленинцы зальют русскую землю кровью русских людей. Выходит, что настоящую правду видел Горький, как теперь видит профессор Воскресенский. И мне страшно, Леонид Николаевич! Значит, надо отказаться от всего, и от того, что Ленин и ленинцы где-то по заграницам разрабатывали, ну, там планы счастья народного… а теперь с трибун говорят, что эти планы «вынашивались» в умах идеалистов и мечтателей, чтобы…
— Подожди, — грубо прервал Суходолова Решков. — Понимаешь, как всё это объяснял профессор? Это не мечтатели, говорил он, это озлобленные реалисты, сознающие, что они — никто. Они оторвались от крестьян и дворян, от рабочих и интеллигентов — и стали ничейными. Внешне, говорил этот профессор, они напоминают древнерусских изгоев, с той только разницей, что изгои страдали и мучились тоской по утраченной родной земле, по разрушенным связям со своим сословием, по оставленным могилам предков. Творцы революции, оказавшись в эмиграции, не страдали и не мучились. Они волновались предвкушением будущего. Это будущее, так говорил Воскресенский, творцы революции рисовали по своим прежним наблюдениям, а еще больше по литературе, ярко представляя себе тех, кто некогда жил во дворцах и богатых усадьбах, в почете, среди интересных людей. В творцах революции кипело злобное чувство зависти к перевернутым страницам истории. Не разбираясь в природе этого сложного явления, так говорил Воскресенский, строители «нового мира» свою голую, зоологическую зависть прикрывали проповедью марксизма. Проповедуя марксизм для народа, они составляли меню тех обедов и ужинов, которые они сами будут есть, когда прежний мир будет похоронен под его собственными развалинами. Размахивая знаменами революции, творцы ее во сне видели замки, в которых они станут жить. С внутренним трепетом, говорил Воскресенский, они заглядывали в те дни, когда в их честь, в честь ленинцев, будут кричать ура, когда вокруг них заснуют лакеи, их собственные лакеи. Строители нового мира упивались предвкушением всего этого и ради этого торопились разрушать и убивать. Так действуют враги, ворвавшиеся в чужую страну…